Добро пожаловать в Хей-Спрингс, Небраска.

Население: 9887 человек.

Перед левым рядом скамеек был установлен орган, и поначалу Берт не увидел в нём ничего необычного. Жутковато ему стало, лишь когда он прошел до конца по проходу: клавиши были с мясом выдраны, педали выброшены, трубы забиты сухой кукурузной ботвой. На инструменте стояла табличка с максимой: «Да не будет музыки, кроме человеческой речи».
10 октября 1990; 53°F днём, небо безоблачное, перспективы туманны. В «Тараканьем забеге» 2 пинты лагера по цене одной.

Мы обновили дизайн и принесли вам хронологию, о чём можно прочитать тут; по традиции не спешим никуда, ибо уже везде успели — поздравляем горожан с небольшим праздником!
Акция #1.
Акция #2.
Гостевая Сюжет FAQ Шаблон анкеты Занятые внешности О Хей-Спрингсе Нужные персонажи

HAY-SPRINGS: children of the corn

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » mutabor;


mutabor;

Сообщений 1 страница 9 из 9

1

[NIC]Shiloh Shue[/NIC]
[AVA]http://sh.uploads.ru/gkZ9W.png[/AVA]

'mutabor' — заклинание трансформации (мутации) личности.
http://s6.uploads.ru/btxk5.png
                                         24th may, 2016
                                         maresh'n'shue
                                         If I Get High
I'll meet you at the divide. To break the spell. A point where two worlds collide. Yeah, we'll rebel.
                                          And we run.
UNTIL WE BREAK THROUGH.

                                          If I get high enough. If I get high enough. Will I see you again?
                                                                                               
здесь нет ни огней, ни дверей, ни окон, лишь прочная черная пустота, да паники тесный колючий кокон, да запах жасминового куста как память о чем-то смертельно хрупком; как все, за что ты себя не простил, падая на пол и в мясорубку ложась переломанными костьми.
здесь нет ни тепла, ни людей, ни даже воздуха, чтобы его вдохнуть. собственный голос, смеясь, расскажет, где кончится твой тупиковый путь и черные кадры проступят резче вдоль длинной дороги из ада в ад. никто не хорош, и никто не вечен, поэтому можешь идти назад. никто никого не спасет от боли, поэтому сдайся и не зови.
здесь нет ни идей, ни побед, ни воли, ни смысла, ни радости, ни любви. ©

Отредактировано Satō Sui (2017-10-01 00:14:22)

0

2

Why stop working if you enjoy what you do?
Jesus turned the other cheek, and I'll strike that one too.

— Слышал анек про слона?
Пальцы привычным движением принимают оскаленно-напряжённую позицию; асана пикирующего орла. Лысого, тщедушного, двуногого орла, в качестве жертвы своей избравшего не мышонка, не лягушку — кое-что совершенно другое. Не совсем съедобное.
— Про мартышку и слона? Типа, тут она и лопнула.
Хах, классика.
Обыденный день рядового на незримом фронте. Каску сдвинь, а то виснет на ушах.
Только поначалу сложно — потом втягиваешься хлеще, чем мышь в сопло пылесоса. Входишь в колею так, что параллельно с делом можешь спокойно травить анекдоты, обсуждать разницу между банановыми и вишнёвыми презервативами (тут проблематика исключительно в привкусе), или намурлыкивать что-то своё — без разницы, лишь бы работа кипела.
Края путридной плоти разлома медленно проникаются приглушённым мерцанием: с углов и вдоль по контуру йонически-фрейдистской формы. Для Мареша отчего-то происходящее всегда имеет собственный саундтрек — дело индивидуальное, jedem das seine, но при вмешательстве в собственную жизнь больной, несчастный мир отчего-то откликается медным горлом тибетской чаши.
Негромкие вибрации неспешно восходят в зенит, распускают свои соцветия — Энтони прикладывает больше усилий к врачеванию, стараясь хотя бы в собственных глазах не выглядеть очень глупо с локтями нарастопырку. Тёплый ветер полощет полы джинсовки с полотняным хлопом крыльев.
Красноречивый хрюк давимого смешка откуда-то сзади.
— Смотри только не бздни от перенапряга. Не, не про мартышку. Сто проц не слышал.
— Ну так не тяни за яйца, умоляю.

Вот здесь придётся немного сконцентрироваться. И не на корке, которую сейчас отмочит напарник. (Всё, что от него требуется — это реально просто сидеть и не мешаться, периодически кормя медиума с ложечки энергией, защищая и отвлекая от тяжёлых думок извне.)
У Изнанки есть свой характер — и порой создаётся впечатление, что прорывается она с холодным, методическим расчётом по принципу qui prodect. Там, где сложнее всего достать — и так, что потом хрен соберёшь.
Благо, здесь трещина не из критических, но и самые мелкие отрыжки энтропии-мамы имеют свойство сопротивляться при аресте и уничтожении — сигизически подёргиваться и отчаянно не желать захлопывать пасть, подтекающую чёрной слюной аверсных порождений. Энтони мобилизует внутренние ресурсы, отщипывая помаленечку от мякиша себя; фаланги дирижёрски подрагивают, управляя незримым оркестром костяных игл, жилистыми нитями.
Печальный голос инструмента тянет свою ноту смиренной боли, унылое хайло потустороннего измерения постепенно утягивается, умеряя волчьи аппетиты.
Где-то на периферии восприятия возмущённо шепчет листва, роняя мелкие крошки коры и органически вплетаясь шорохом в умиротворяющий саунд — Виртанен решает забраться чуть повыше чисто из телячьей неусидчивости.
— Во, молодец. Короче. Встречаются два олигарха:
— Слушай, я такого слона шикарного купил. — Слона? Нахрена? — Да ты послушай. Он траву косит у меня вокруг дома. Каждое утро. Детей в школу отвозит. Привозит обратно потом. Уроки с ними делает, прикинь? Ну, завтрак, само собой, готовит. Ночью дом охраняет.
— Да не может быть.
— Отвечаю. Такой вот слон.

Майский фён набирает силу, беспечно треплет бесплотными пальцами порядком отросшие вихры палевого цвета; умиротворение и спокойствие как они есть. Буддийская невозмутимость.
Нейрохирургическая точность движений.
Первое и последнее правило — не ссать. Не подпитывать разрыв эмоциональной жижкой, не вовлекаться, иначе до тебя дотянутся неосязаемые ладошки изнаночной пустоты, будут оглаживая, требовать больше, больше, е щ ё, будить спящего медведя чёрной берлоги мыслей — в итоге дело может кончиться плачевно.
Энтони мнимо невозмутимее донного карпа. Хладнокровно шевелит усиками, ощупывая илистую жижку, врачует неизлечимое, делает то, что должен. Должен элементарно самому себе, не какому-то абстрактному богу, долгу, или ещё каким предрассудкам от чести и религии.
Константа спокойствия — всегда торги на собственной крови.
Обрастание стальным каркасом непробиваемости. Добровольное отречение от всего, что могло бы успокоить искусственно, но взять больше, чем принести. Стремительное взросление — ибо в двадцать пять лет поздновато быть вечно молодым и вечно пьяным. Поправка; это допустимо, но не с взваленным на плечи грузом пограничного существования.
Мареш действительно вырастает за эти два месяца быстрее, чем за предыдущие семь лет: с неприятным похрустыванием суставных сочленений, с прилагающимися пост-пубертатными метаниями, срывами, ползаниями депрессивным таракашкой по стенкам. Раз-два-три-четыре-пол-потолок; здравствуйте, меня зовут Тони, мне двадцать пять, и у меня синдром Питера Пэна. Доктор, я не хочу взрослеть, доктор, я хочу умереть за Иисуса Христа, и пусть его пулей станет игла. Сдержанные аплодисменты в безликом кругу стульев из пластика.
Вкрадчивое блеяние психотерапевта; его витые рога подпирают звенящий купол хрусталя.
«Скажите, пятую стадию по Кюблер-Росс вы уже преодоле-е-е-ели?»
— Не залипай, лучше слушай дальше. Слушай, а продай слона? — Да ты че. Такого слона? — Ну.
Сторговались на шести миллионах. Встречаются через пару недель, значит…

Парадокс Тесея.
Если донорский организм методично перекраивать, каждый условный день перешивая одну запчасть на другую, совершенно идентичную — то открытым остаётся вопрос: можем ли мы налепить на пост-объект ту же идентификационную бирку, что была до?
Мареш методично выдавливает себя прежнего по капле (пустула поры освобождается от личностного гноя с негромким щелчком — осанна страждущим), наслаждаясь пустотной прохладой, а дырки от семи навылет в душе смешно свистят на ветру, если вывесить её сушиться после стирки. Ярлычок с именем небрежно болтается на большом пальце — а тот ли мальчик лежит на прозекторском столе?
Стоило ли оно того, Тони? Петля неизбежно возвращается в точку начала. Пятая стадия.
Да преодолел ты её сто лет назад, соберись уже.
— Не подпёздывай, пожалуйста, сверху, дядюшка филин. — Огрызается медиум, стараясь одновременно и косыми стежками затянуть ткань реальности потуже, и поставить мысленный блок от назойливого вмешательства. Конечно, он всего лишь делает свою работу. А я не справляюсь со своей. Забавно.
Зиплок изнанки с омерзительным звуком взбесившейся патефонной иглы зажёвывает сам себя; это Тони неудачно подцепляет пальчиком складку ткани, злобно цыкает на распустёху — сам виноват, коли рожа крива. Обратный стежок, шаг вперёд, два шага назад.
Вдох. Выдох. Одеялами веки плотно укутывают гляделки. Меха лёгких равномерно надуваются-сдуваются, даря холотропное псевдоспокойствие.

с утра, каждый божий день, он не может начать существовать без двух порций прозака, сладенького валиума и на десерт — пососать имипрамин с россыпью витаминок

просто потому что после нескольких лет системы организм не умеет больше вырабатывать радость сам, приголубь его горстью антидепрессантов, доверься мягким ручкам реабилитационного курса

Радужка раздражённо закатывается под надбровную дугу; очень убедительно, спасибо, что напоминаете каждый день пить таблетки и слушать маман. Не впечатлили, давайте ещё разок — суставы перст пощёлкивают от видимого напряжения; чем меньше остаётся зазор, тем большие нужно прилагать усилия к десятку, сотне, тысяче тонн веса устьев морбидной раковины; захлопни пасть, не отравляй и без того дерьмовую реалити.
когда сдавал анализ на иммунодефицит, то аж вздрогнул от бряцанья шприцев о деку металлического лотка; думал, сорвётся прямо там — зуд инсулиновых комаров проникает под кожу, чешутся даже кости
никогда не задумывался, Энтони, почему тебя все бросают? Не потому, что ты бедный и несчастный, а все такие подлые, нет; если воняет отовсюду, то проблема в тебе
С этим цирком пора заканчивать; мозжечок задыхается от токсичного дыма жжёного пластика мыслей, которые приходится выметать поганой метлой ежесуточно. Выкиньте письмо, убейте почтового голубя — адресат не тот, и уже седина у него, стыдно молвить, где. Чужой яд, холодящий ушные раковины, родные уколы жал. Глухую оборону нельзя взять тараном — подошлите шпионов, пусть просочатся сквозь древесину, пусть нейтрализуют изнутри; то, чем занимается подлое нутро чистилища, то, что сейчас заставляет Энтони эмоционально возвращаться вновь к состоянию обозлённого на весь мир шакалёнка. На радость голодному брюху Изнанки.
Тойво, сейчас бы помощь очень не помешала. Почему ты выключился из плана, Тойво? Не говори, что обиделся — ты не обижался, даже когда я выплёскивал на тебя своё гнилое нутро под мостом, не обижался, когда я чуть не придушил тебя за ключ от двери в периоды кумара, так почему же молчишь сейчас?
Видит бог, всё оказалось несколько сложнее, чем предполагалось. Дай-же-мне-чёртов-ключ; челюстной свод смыкается с резким клацаньем — Мареш морщится, как от горькой пилюли, наспех перекраивая марлицу мира, надольше его просто не хватит, нужна подпитка.
— Сэр пиздюк, может, закончите дуться и немного подсобите? Я не вывожу. Сэр пиздюк?
Молчание.
— Тойво?
Ещё более красноречивое молчание; ветер гонит грозу на запад, приносит с собой каркающее отчаяние птиц перед истерикой природы, полынные струпья ароматов, грозится отчаянием перед затяжной паузой.
Блядь, вот же блядь. Нельзя отвлекаться, нельзя падать ниц, нельзя ссать — фаланги смыкаются в щепоть, троеперстием конец пророча щелям извне.
Я как Гендальф, как Тит Пуллион; против меня легион, сука, целый легион. Жест скряги, запирающего замки на пять оборотов — нити затянуты, но узел Тони оставляет без внимания, слыша, как на тканый ковёр майской муравы рушатся птичьи косточки подростка, пружиня в почву, слыша раскаты грома на патетичном горизонте, слыша, что ничего сегодня по плану не пойдёт.
— Твою мать. Той!

A million little pieces will never be enough for you;
But the honorable blood we've spilled — should be blue.

0

3

[NIC]Shiloh Shue[/NIC]
[AVA]http://funkyimg.com/i/2tQy5.png[/AVA]

How long how long will I slide
          Separate my side I don't
          I don't believe it's bad
Slit my throat
                     It's all I ever...
I heard your voice through a photograph. I thought it up it brought up the past.
Once you know you can never go back. I've got to take it on the
OTHERSIDE

Агрессивный закат глотает мягкий сусаль дня и предвещает ночную просинь. Горизонт завален элитными многоэтажками, зелёно-лиственным гением ландшафтного дизайна и фрагментами неба, накрывающего город исподней юбкой в облачных рюшах — красиво. Ёкай опирается боком о кованый балкон и пускает в воздух пепельный залп. Искра срывается с кончика сигареты и сливается с кирпичной кладкой высотки напротив. Табачная взвесь щиплет слизистые глаз (забывшись, держит с полминуты окурок у рта), он прикасается подушечками пальцев к векам, успокаивая полупрозрачную кожицу и трепет ресниц. Ощупывает лепнину выраженных скул, острую линию подбородка, тонко очерченный нос и неправдоподобно глянцевое, даже на ощупь, лицо. Это тело — декоративное нэцкэ, слишком изящное, чтобы ожидать от него угрозы. Этот шёлковый мальчик подмигивает лунными серпами глаз — дразнится, говорит шелестью опадающей вишни, смеётся в узкую ладошку. Фарфоровый фасад идёт трещинами, сыплется рисовой пудрой — Ёкай кривит капризный изгиб губ в улыбке, оплавляя щеку до пёсьего оскала. Шайло Шу — ни то, ни сё. Имя, как сорная трава, переплелось еврейско-китайскими корнями в шипящую скороговорку, превращая всяк произносящего его в мага-змееуста. Хэллханд находит ироничным то, что в нём, беспородной шавке, больше японского, чем у на время одолженного человеческого сосуда — целая собачья кличка. Может поэтому он вцепился мёртвой хваткой в экзотическую шкуру, чей крой и фасон пришёлся точно по вкусу адской гончей? Как бы там ни было, а пролежав с месяц в морозильной камере морга, он всё так же цветочно свеж и благоуханен. За исключением мятой складки у рта, повторяющей очертания разлома, что зияет изнаночным ливером аккурат в близлежащем парке с раскинувшимся в нём образцовым английским садом. Газоны, мощеные дорожки, цветники из кустов самшиты, лаванды, гейхеров, герани и, простите, сэр, это инфернальная трещина, пройдёмте дальше к кленовым посадкам. Ёкай тогда чуть не разорвал собственную оболочку, выпустив из хрупкого человеческого тела дьявольскую тварь — три года назад этой прорехи в ткани Завесы не было.

преступник. всегда. возвращается на место преступления...

Он же тогда собирал себя по закоулкам, рассовывал ошмётки по дырявым карманам, вскрывал стержневые мозоли — злые приветы минувшего. Квартира-студия — размен часов, в которой пряничными крошками таятся воспоминания о добровольно умерщвлённой личности Вигго Лоу. Отсутствие внутренних перегородок между кухней и жилыми комнатами — отсутствие рыжего таракана между долями головного мозга. Стоит только прихлопнуть насекомое однажды снизошедшим равнодушием (он слышит метафизический хруст сдавленного хитинового панциря) и, Ёкай вернётся в себя прежнего — дикого неприрученного пса, чей смысл существования — жестокая охота, бойня и методичный загон падших душ в утробу Ада (но глаза, эти водянисто-голубоватые радужки смотрят и смотрят, доверчиво и смиренно, пока  погрузившиеся в глазные яблоки фаланги пальцев выскабливают линялую синь, пока стекающие по запястьям винные струйки не падают тягучей солоноватой каплей на кончик языка). Липкое, въедливое, объёмное и неизменно переходившие в горизонталь: деревянная лестница, ведущая на условный второй этаж, столешница, диван, ковёр, чей ворс принимал грязные сладкие всхлипы... Коварное, нечистоплотное ощущение в основе своей, распускающее щупальца самоистязания, до зуда щекочет чувствительными усиками где-то в подвздохе, как наказание за слабость. Со скрипом отпертая дверь в прошлое смотрела на него пыльным глиттером, кружившим в луче солнца, что просачивался сквозь жалюзи. Густая тишина. Кричащее молчание. Молчание сжиженное, до асфиксии, подбирающееся к горлу колючей проволокой, чтобы взять в кольцо. Стоит перейти порог квартиры — и время хлестнёт кнутом по алебастровой коже алым сечением. Он сделал шаг.

проснуться и не найти в голове те
сука, изыди — бя.
Как?

Утром он вынимает из спины здоровенный гарпун этого безответного "как", смывает контрастной струёй душа постсновиденческое; тоскливое и больное до ломоты в суставах и мышцах, жирно намазывает на тост план грядущего дня, чтобы вечером деловито проставить галочки напротив каждого выполненного пункта. Ёкай упакован в Шайло: блядские скинни, конверсы неопознанного цвета, объёмный рюкзак и мятая сорочка, как пикантный намёк, что кое-кто ночевал кое где и кое с кем весьма темпераментным. Он теребит кольцо на мочке уха и прячет шакалий взгляд за стёклами солнечных очков — рефлекторно дёргается от каждого под ёж стриженного затылка. Его измучивают ртами эти чужие "Шай" да "Шу" среди которых ни единого нужного обертона, сплошь скучное, раздражающее разноголосье сливающееся в фоновый гул. Он расплетает запахи, что втёрлись в городские подворотни, вынюхивает смрадный шлейф, тянущийся за тенями, шарахается битой псиной от горьковатых, знакомых ноток наполняющих голодной слюной пасть — хуёво без.

где с кем как?

Голова заполнена стуком клавиш — Шайло частенько находит себя в амфитеатре аудитории, пронизанной сухим голосом профессора. Приваренный к скамье и парте вбивает лекцию в нетбук  — Ёкай аккуратно носит личину студента. На мониторе с укоризной глядят на него лишние символы: где с кем как? delete.
Он ничего не меняет радикально. Учёба даётся играючи — в голову насмерть вшит штопальной иглой преподаватель литературы, чью жизнь он прожил в приснопамятные 80-е, а знания отпечатал в подкорке. Изредка дует с однокурсниками гаш, обжимается с не шибко ломающимися девчонками, вламывается в чайную, где патронесса — бабка семейства Хирата, отчего-то потворствует любимому внуку в раздолбайстве и назидательно покрикивает вслед уходящей в ночь кровинушке "гуляй, кобелина, пока не женила". "Внучек" картинно хватается за сердце, перехватывает на ходу стряпню старухи и целует ту в морщинистую щеку:" Ба, где я такую как ты найду?". Довольный каркающий смех ещё долго преследует его, пока вечерний променад не оканчивается охотничьим трофеем — извивающейся в лапах адской гончей падшей души.

И снова утро. Всё тот же гарпун имени прошлого. Цикличность почти перестаёт удивлять. Однажды забудет. Просто не вспомнит. Издевательский и картавый внутренний голос сообщает, что де ничего, для этого есть предостаточно времени, примерно вечность.

Шипит от дотлевшей сигареты, обжегшей подушечки пальцев. Мгновение — боль утихает, повинуясь регенерации потусторонней сущности. Собственная рассеянность органично вписывается в картину мира, которая окружает Ёкая со дня последнего возвращения с Изнанки. Серный душок и изувеченная трещинами адова твердь как паралитический яд, впрыснутый в жертву тарантулом — халлхаунд лежал мордой в лапы, стеклянно вперив взгляд в буро-серую пустошь. Собачья ипостась требовала подпитки, и Ёкай перестал есть себя за то, что едва покинув Изнанку, снова вернулся — мама, я такой идиот. "Мама" проникала миазмами в его звериное тело и латала дырявую шкуру, кровящее нутро и сомнительной целостности черепное начинение. Ёкай зализывал раны, а инфернальная утроба ласково подлечивала своё чудовищное дитя.
Оцепенение затрещало по швам, когда по их славной Преисподней пополз слушок о том, что тени шарящиеся по ту сторону Завесы умудрились организовать заговор против псов и, непосредственно, юдоли страданий для падших. Что, без экивоков, грозило тотальным уничтожением как блохастой братии, так и  существованию Изнанки в целом. Инстинкт, наконец, возобладал над сопливой человеческой хандрой, наполнив вены кипящим бешенством и нездоровым азартом. От зашкаливающего адреналина казалось, что уже ни черта не щелкает, ничегошеньки не сбивает дыхалку, не пенится безумием у губ и не ломает до вывихнутых пальцев.

И вот он внешний мир — противоположный монохрому Изнанки, бензиново-цветастый, как кусок окислившегося висмута. Лотосное тело, упрятанное в морг на неполный месяц, оттаяло, стоило клокочущей яростью сущности вернуться в мертвенно-мёрзлые ткани. Ёкай с разрушительной весёлостью вселился в квартиру человека, который разнёс его личность по кирпичику втянув в мутную историю с отягчающими последствиями в виде повторяющихся из жизни в жизнь отношений. Вскрыл заначки припрятанные там-сям по городу, как зарытые сахарные кости. Выкинул хлам из студии, претенциозный и пижонский, как сам Вигго Лоу — не последний винтик в теневой иерархии, и обложился студенческим минимализмом — Шайло Шу целенаправленно выдавливает Лоу из каждой щели пространства, каждой поры и, дайте время, мысли.

Два месяца.
Хорошо? Терпимо. Главное ни в кого по-глупости не залиться, не вглядываться в лица и особенно в то что за ними. Не ловить волну рейва проваливаясь то в апатичный транс, то в треморное техно. Скрупулёзно выверенный режим — превентивная мера от дышащей в затылок шизы. Подчинить себе собственных  демонов — это признать их существование. И Шу, скрепя жемчужными зубами, точно знает где у него ломко, где тонко до прозрачной эфемерной мембраны, через которую вот-вот прорвётся потусторонняя тень. Если порвётся снова, то полёт будет утомительным. Долгим, как падение окурка с четырнадцатого этажа на вылизанный тротуар. Шайло отслеживает острым взглядом гончей превращающийся в точку бычок, тот падает аккурат в вазон с маргаритками. Победное хмыканье уносит порыв ветра и гулко роняет в колодец дворов. Он, ветер, путается в этажах, тычется в стёкла, и ползает вошью в тёмных вихрах волос. Щекочет обонятельные рецепторы нагретым за день асфальтом, пряностями из квартиры на восьмом, цветочным и свежим из парка, который окрасил деревья по-осеннему в закатный багрянец...

Ёкай сжимает кованые прутья пальцами до побелевших костяшек. Разлом завесы сигнально мерцает —  кто-то тревожит некую границу, разрыв по шву тонкой материи, расщелину между той и этой стороной. Брыли приподнимаются в оскале. Хищно дергается кончик носа. Тень. Грязная, падшая душа, которую до зуда в дёснах хочется попробовать на зуб. Шу срывается с места, торопит заговорами лифт, нервно здоровается с леди забившуюся в механический короб с откормленной кошкой в сумке-переноске. Животное шипит и щерится на псину облаченную в человека, Шу закатывает глаза.

Переулок. Второй. Вход в парк. Большой газон. Слева палисадник, справа беседка. Аккуратно подстриженными изгороди сливаются в сплошное зелёное пятно. Шай вдыхает густой смрадный запах тени вместе с нектарным ароматом цветов. Бег по пересечённой местности лужаек. Гравийным тропки ворчат мелкими камешками. Пейзажные рабатки пёстро и навязчиво отвлекают внимание. Шу перепрыгивает через лавандовый широкий микробордер буквально задыхаясь от тлетворного запаха. Рядом. Вот же. Сейчас. Хэллхаунд хочет выхаркнуть из себя вой предвещающий смерть, но тело быстрее — он цепляется за нижнюю ветку яблони, подтягивается и сгребает тощего подростка с дерева. Блядство какое. Тень вторглась в тело ребёнка. Она будет кочевряжиться и мучительно-долго переживать свою физическую смерть. Он постарается. Удар хрупкого черепа о древесный ствол услаждает чуткий слух. Горошины радужек сопляка проваливаются за веки, из рассечённого лба хлещет кровь. Шу ловит паренька в последний момент за русую паклю волос и понимает, что тот уже отключился.
У Ёкая будто защемило нерв на шее — болевой прострел отдаётся дробью в висок. Его накрывает сразу: и запахом, и голосом.
Тойво!
Незнакомое имя шкворчит раскалённым. Хэллхаунд недобро оборачивается и ловит расползающимися зрачками знакомый абрис. Внутри вьётся изумление отдающее полынным и желчным у корня языка. Эти руки, вылюбленные, подвижные латают разлом Завесы. Этот профиль растушевавшийся ночами проведёнными вне (всё ещё?) привычных объятий принадлежит не нарколыге со стажем. Нет.
Хуже. Злее. Нестерпимее.
Когда же дно?
Перед ним медиум. Медиум в связке с душой.
Из груди вырывается утробный рык. Тихий. Предупреждающий. Они сцепляются взглядами и что-то ухает вниз, в желудок, перетирается о рёбра, чтобы осыпаться мелкой стружкой у ног. Связь, накрепко спаянные чарами. Насмерть. Душу и медиума соединяет нечто столь же прочное, как плацента. Зажатый в пятерне клок волос подростка как физическое напоминание  — убей, уничтожь, покончи с этим, наконец. Никаких подробностей. Никаких сожалений. Просто сжимай куриное горло пацана до предсмертного хрипа и вырви трахею прямо на глазах у...

— Тони. Это твоё?

Тихо. Невыразительно. Шу приподнимает тело всё ещё вцепившись клешнями в густую поросль на голове мелкого шкета. Он и так знает ответ. Лицо каменеет, заостряется словно ветрами тёсано. На полотне сумерек, укрывающих английский сад, сизой дымкой бесконечно эстетично смотрелись бы рубиновые капли крови. Свободная рука перехватывает шею с выступающим кадыком — хватит и половины минуты, чтобы выдрать жизнь из костлявой тушки. Так просто со всем покончить. Или ошибиться. И почему, когда существование двух (не)людей в его полной, абсолютной власти Шай чувствует, что в угол загнан именно он?
Пульс под пальцами замедляется. Логика продавливается интуицией.

Тебя так и тянет по старым адресам, да? — в голосе кислота, — Ну, что как не родной, заходи в гости. Ты знаешь дорогу.

Шу складывает пополам парнишу. Он шпалой укладывается на плече. Ёкай тут же даёт ходу и нечеловеческая скорость хэллхаунда заставляет парковое пространство мельтешить в обратном порядке на быстрой перемотке: яблоня, лавандовый микробордер, цветастые рабатки, тропы, лужайки, изгороди, беседка, палисадник, газон, вход в парк, переулки. Шай кивает консьержу (не без причины понятливому) и предупреждает о скорых гостях. Пустой лифт, ни кошки, ни леди из квартиры под литерой сто четыре. Совпадение? Вот уж вряд ли. Нюх гончей заведомо прокладывает дорогу лишённую свидетелей. Весь он —холодный рассудок включающийся в чрезвычайной ситуации. Эмоции — вылетевшие пробки.
Он вынимает мысли из черепа действуя на автопилоте. Складирует подростка на диван, возится с аптечкой, дезинфицирует рану на лбу и перехватывает её стягивающим пластырем. Жить будет. Пока.

К моменту прихода Мареша в кухонной зоне дымятся две чашки кофе. Шайло потягивает из своей облокачиваясь он столешницу, неосознанно повторяя повадки предыдущего хозяина квартиры. Смотрит на распростёртую в обморочном забытьи душу, заботливо укрытую пледом и переводит взгляд на такого (не)уместного в этом пространстве мужчину:

И как давно ты...с этим? — Ёкай брезгливо дергает подбородком в сторону дивана, — Назови причину, почему я не должен его убить? Вас убить?

0

4

Прежде, чем он успевает среагировать. Выдавить хоть какое-то подобие «петуха спросить забыли, положи на место».
Литография скул. Разрез глаз — два вспоротых шва, сквозь которые просвечивает маслянистое средоточие лжи.
Прежде, чем он успевает хотя бы проронить слово.
Идиотские скинни-курточка-рюкзак-тельце за плечом будто пушинка-нелепая поросль затылка-плеть взгляда-огненный ожог где-то в глубине души-разворот.
«Ты знаешь дорогу».
Здесь Энтони должен был плавно осесть в траву, как кузнечик, к которому пришла метафизическая лягушка. Всеобъемлющий пиздец в лице амфибии с развесёленькой окраской, знаменующей интоксикацию и скорый отбрык. Должен — но не стал; хорошая боевая лошадка лишь пошатнётся, когда её бока внезапно ощетинятся древками стрел. Пошатнётся — и продолжит свою непростую миссию, испустив дух лишь после пересекания ленточки с гротескной надписью finish.
В доме (костяной чаше с церебральным заливным) Облонских воцаряется абсолютное столпотворение, смешение языков подле Вавилона, коневодство и хаос, нечеловеческий раздрай. Как будто, блядь, азиатское иго всё ещё торчит тут — хочется задать столько вопросов и одновременно не говорить ничего; в голове уже отчётливо рисуется влекущая картина — затылок бряцает по костяшкам клавишей рояля, а пианист-тамада неистово вминает восточный профиль сам в себя острыми гранями кулаков, диктуя свою волю пополам со словами, которых накопилось предостаточно за срок разлуки.

Шаг первый.
Представьте, что вы на горной вершине. Вы глубоко вдыхаете, позволяя свежим ветрам альпийских лугов заполнить ваши лёгкие.

Мареш спокоен. Безмолвнее даосского монаха, обливающего себя бензином на заправке на глазах у сотен янки. Жаль. Что жаль?
Жаль, что некому поднести спичку к краю шафранной хламиды — он моментально вспыхнет миллионами соцветий пламенных язычков, ветер облепит его прахом губы миллионов идиотов, а когда они поймут, что бикфордов шнур пепельными извивами уже дошипел до точки невозврата — будет слишком поздно.
Где-то далеко-далеко в небе правит свою колесницу великий Лэй-гун на бронзовой колеснице; додеска-дэн, додеска-дэн –вспухают грозовые облака свинцовой массой, додеска-дэн — звук трамвайных систем, додеска-дэн — пропускает удар налитое решительной ненавистью сердце.
Если враг не сдаётся — его уничтожают.
Если враг не сдаётся — его уни…
Нет.
Не так. Глубокий вдох. Глубокий выдох.

Шаг второй. Вы разводите руки в стороны, будто приветствуете восходящее солнце. Вы и в самом деле пришли сюда, чтобы от всей души поздороваться с восходом — и сказать ему спасибо. Вы чувствуете, как с каждой капелькой кислорода… как же там было-то, вот же бля… очищается кровь? Что-то типа этого.
Первые раскаты грозы приходят вместе с осознанным решением. Нет места злости.

сука

Нет места необоснованной агрессии. Энтони реабилитирован, мудр и взросл.

сукасукасука тупаятварьтупая

Когда-то давным-давно, ещё в горластом детстве, он смотре какой-то сай-фай про другие планеты, Джаббу Хатта, джедаев и ситхов — и вдруг, несмотря на глупое сравнение, почувствовал себя кем-то вроде первого. «Ненависть на тёмную сторону приводит, падаван; не позволяй ей ты собою завладеть»; это со слов зелёного чебураха.
Мы просто поговорим. Не больше.
«Тойво, я иду» — обещает медиум, посылает коротенькую весточку в подпространство связи, доступное только им двоим. Неважно, слышит ли его шкет, нет ли — это скорее клятва на крови себе самому. Стоптанные кроссовки усталой рысцой вступают в контакт с распаренным асфальтом; на серый гравий ложатся первые капли. Буйство непогоды обретает своё крещендо, бьёт в гонги, лупит в барабаны, подобно потерявшему слух композитору — а Марешу плевать, он из мяса сделан. Любая тварь земная пугливо прячется под козырьки, тенты, зонты — один он бредёт наискосок через районы, кварталы, жилые массивы, позволяя кислотным каплям брать своё, пропитывать насквозь, делать из башки решето.
Где-то уже около порога кондоминиума с позолоченными грифонами на углах обрамлений (верх аляповатой безвкусицы, стиль цыганское экоко) тревожно сминается в бумажный комочек, насквозь мокрый от ладошечного пота, забивается нашкодившим котёнком в угол сердце, загнанно постукивая.
Нити, давно обрезанные, внезапно натягиваются пуще струн, вибрируют с двойными-тройными кросс-проверками, узлами формируя подобие колючей проволоки. Почему.

Шаг третий. Ледяной ветер обдувает вас, продирает почти что до костей, изо рта лёгким облачком вылетает конденсат; вы спокойны, вы не замерзаете, отнюдь — лучи восходящего солнца тянутся к вам, тёплыми пальцами оглаживая лицо, вы согреты и готовы ко всему, что преподнесёт вам новый день.

Не готовы.

Кадык нервно дёргается вверх-вниз, проползает с типичным мультяшным звучком; сейчас из головы вылетают все планиды, заговоры, работа и потехи — почему-то так тяжело дышать, когда видишь преувеличенно не замечающего тебя консьержа, почему-то палец сам вдавливает до упора кнопку «16» в мягком лаунже лифта, почему-то так блядски тяжело переступить через квадрат мохера, пригласительно распластавшийся перед порогом.
(Он и сам на нём когда-то пластался — свёрнутый в каракатичный клубок, дожидающийся утра, неминуемой ломки, и кровь в артериях волнительно замирала, стучала в висках; при-ди, при-ди, при-хо-ди, я тебя жду, я умру под тобой этим утром, проставлюсь-всплеснусь, и вновь вернусь.)
Там же, где-то в самом начале глотки, возникает трусливое желание родом из тараканьей скомканной жизни — бросить всё к чертям, элементарно не протаскивать тело сквозь приветливо приоткрытую пасть Харибды; очевидная ловушка.
Его поджидает кто-то, кто криво натянул на себя шкурку белорунной овечки родом с префектуры Хоккайдо. (Бросьте, нам давно не страшен глупый волк, старый страшный волк — это стало ясно с роковой ночи/утра, и не жаль съеденного мальчишки, и давно уже вытравлена надежда на последний, самый последний звонок с той стороны.)
Бессмысленно вдавливать пупку трезвона — дверь ощерилась, хищно выжидая, когда сквозь зубастый препон проскользнёт вынужденная жертва.
По сути, между стульями выбора нет. Прошлый Тони без лишних вопросов бы ушёл, как только почувствовал бы прожжённой задницей параноика затаившуюся опасность, плюнув на друзей и родных in distress, ибо сегодня кенты, а завтра — менты.
Новый — не имеет права. И не рад бы. Он должен, и он сделает. Ныне отпущаеши?
Как перед нырком в прорубь, задержав дыхание на излёте, Мареш шагает в омут с легионом чертей. Не хочется. Омерзительно продирает шкварник сотней морозных игл, адреналиновые железы, запыхавшись, с идиотским выражением кровеносных сосудов лупасят со всей дурью по внутренней кнопке АЛАРМ: тревога, тревога, волк унёс зайчат!
Шаг четвёртый.
Что же там было? Чёрт, все эти программы групповой реабилитации — полное говно, если честно.
Если кратко, то главное — очком играть в нашей ситуации никак нельзя.

Подольше, чем с Шу. — Подчёркнуто сухо реагирует Энтони (не с тобой, а с Шу, потому что тебя я не знаю), (а ещё я ненавижу кофе без молока и ложки корицы) никуда не присаживаясь, ничего не трогая. Любой тактильный контакт — неминуемая угроза реминисценций, тронешь ту же стенку или полку с пыльными собраниями сочинений — и растревожишь сухой репей памяти, плотно засевший между полушариями. Под языком становится предательски горько; квартирку, значит, ему оставил. А мне — хуй с маслом. Всё с собой забрал, пидорасина. Волевым усилием Энтони отрывает себя от меркантильных сожалений о пролитом молоке, выходит из кухни, на негнущихся ходулях по внутреннему компасу ищет подростка; осциллограф чертит зелёнкой еле бьющийся пульс. Жив. Ещё жив.
Он садится на горестные корточки, бережно убирает со лба налипшие прядки, касается жилки на шее — ловит еле слышный отклик жизни, и где-то в миокарде неприятно колет, как предчувствие острия перикардита в первых долях. Вот как только ты — так сразу и я.
Вопрос откровенно идиотский, даже отвечать не хочется. Мне без разницы, кто ты, на самом деле, хотя я догадываюсь, что ты за липкая тварь. Нам с тобой на брудершафт снова не пить, кокс с пупка не нюхать, для тебя души — хрючево, питательная масса, для меня — собеседники, помощники, а вот этот частный случай — неотделимая частичка.
Когда решишь — то меня первого. И, прошу, не буди его, хорошо? Пусть так, во сне. Хотя, может он и сам. Не знаю, работает ли это обратно.
Голос предательски даёт петуха, завышает тональность, превращая просьбу в драматический фарс. Мареш морщится, как от стеклянной крошки, засевшей под ногтями. Пидоры.
Больно смотреть по сторонам.
Совсем не больно думать о том, что возможно именно сейчас всё закончится. Он столько раз гулял на миллиметр от, столько раз рисковал проебать все клетки иммунитета, сгнить заживо, или захлебнуться пеной на берегу речки во время отъезда, что уже физически не боится в какой-то момент не проснуться. Может, так оно и будет лучше — шепчет на ухо неосязаемый (не)хранитель, давно растерявший все сизые перья. До того, как Тони успеет огрызнуться громогласным «ЗАТКНИСЬ», он роняет последнее, н е п р о с т и м о е, растворяясь в бульоне подсознания; по крайней мере от руки того, кого любишь. Это ли не хорошая смерть?

0

5

[NIC]Shiloh Shue[/NIC]
[AVA]http://s6.uploads.ru/LDHc0.png[/AVA]

в угол локтя
вписана окружность головы
                                 не надо
                                   ничего
                                   доказывать
*.

Спазмом ломит шею. Влево, вправо — сладкий хруст позвонков. Кофейная жижа в чашке идёт рябью, она ловит фрагменты лица в керамический круг, как в объектив камеры. Шу приподнимает уголки рта — шёлком этой улыбки сложно не прельститься. Любопытно, на неё ли клюнул унылый торч приснопамятной ночью в романтических декорациях общественного сортира? От мелькнувшего воспоминания режет слизистые, как от кострового чада: Шайло в пастельных тонах, Мареш — кислотный. Их глаза со зрачками в пенсы блестели, как следы бензина в луже. Это был момент, отделяющий обоих от новой, вредной и хронической привычки греть ложе для чужого тела, чтобы перед сном вылизать жемчужные драже, впаянные в дёсна — штырило до амфитаминового прихода.
В условное вчера они крепко вмазались друг другом, в конкретное сегодня — выворачивает наизнанку. Ёкай ловит отголосок воспоминаний в лице напротив, в заломе между рыжих бровей, в раковине сжатых губ. Глоток кофе горчит у корня языка.
Небо лопается по шву. Явление Энтони всенепременно должно было ознаменоваться дешёвым кинематографическим спецэффектом, ветхозаветным ливнем, к примеру, судя по набухшему влагой небу за окном. Ни тучи не было, вот только что, — отвлечённая мысль уводит взгляд от картонного человечка, вклеенного в макет квартиры. Вот стулья, диван, столовая зона, а вот фигурка, торчащая из пола, как шляпка гвоздя. Ржавого гвоздя.

Тони бросает в него крученый мяч — "Подольше, чем с Шу" — почти огрызается. Ёкай в ответ скалится гиеной. Внезапный обоюдный  каминг-аут проходит смазано. Стоит их параллельным в очередной раз пересечься, как жизнь круто меняет вектор. Медиум и хэллхаунд. Шарлатан и псина. Мозг не успевает обработать информацию, принять и отложить в кладовые опыта. Только выброс адреналина примиряет с ситуацией, чертовски неожиданным раскладом, игрой на грани фола. По диафрагме прокатывается щекотка зарождающегося смеха, но Мареш, к сожалению, отмер и двигается навстречу к потрёпанным телесам напарника — веселье сходит на нет. Радужки темнеют до перезрелой вишни, насыщенной, тяжёлой. Зрачки, графитно-чёрные, цепляются маячками за шиворот куртки движущегося объекта: там, где встречаются четвёртый и пятый шейные позвонки, так сладко смыкать клыки...
Энтони прилипает к краю дивана, где болезное тело едва удерживает дух. Это заблудшая душа, которая занимает материальную оболочку, паразитирует в чужом теле, вместо того, чтобы отбывать отведённую ей вечность в Сфере или же на Изнанке, не важно. Хуже того, эта вот конкретная сущность теснит душу, реальную хозяйку сосуда и скармливает ей сладкие иллюзии, усыпляя в них любую попытку к сопротивлению. То, что Мареш неаккуратно вляпался в договор с потусторонней тварью — это он сам себе дебил. Неполноценный, пронизанный созависимостью договор заткнут тромбом в вене. В дырявой, химозной вене Тони, по которой Ёкай обязан пустить магму земли, кипяток и токсичную ртуть. Ему не привыкать разрывать альянсы "пепельнокрылых" душ и экзорцистов. Их кривая дорожка неминуемо приведёт к одной прямой. Летальной. Так есть и так будет, пока существует он — адская гончая и его блохастая братия.

Шайло выпрямляется так неестественно ровно, будто нанизан на вольфрамовый стержень. Остывшая керамика роняет густые тёмные капли на сахарно-белый пол. Кап. И кап. Кляксы складываются в растительный орнамент. Удивительно безучастно обонятельные рецепторы транслируют до подвздошной боли знакомый запах Тони и нестерпимую для хэллхаунда вонь падшей души. Внутри всё спекается от отвращения. Эти неподдельные сердечные ноты, исходящие от Мареша, схватывают прогорклое, трупное зловоние потусторонней твари. На выходе — приторный душок разложения. Ёкая мутит. Шайло перестает вдыхать. Вигго перекрывает кислород, пережав собственной конечностью глотку. Для психеи, заключенной в кожаную коробку с ярлыком подростка — это всего лишь остановка по пути от небес до дна. Потому что Ёкай охотно отправит прямым рейсом "Блэкбёрн — Изнанка" срочную бандероль, начинённую светлой душой, которая по ту сторону неотвратимо деградирует до тени. Что до Энтони...Шу желал бы отпустить его в чертоги Сферы...С послужным списком Мареша, состоящим из прикарманивания и наркозависимости, довольно сложно пробраться в местный Олимп, но думать о том, что его душу будут рвать адские псы...Драть на эфемерные лоскуты бесплотное тело...

Хлопок двери, ведущей на балкон. Занавеска шифоновыми щупальцами тянется в тёплое нутро помещения. Студия терпит шорохи, порывы ветра и частое дыхание (чьё это затравленное дыши-не-дыши?). В воздухе пахнет озоном. Шайло морщит свой безупречный нос и раздражённо тянется к зажигалке. Бумага, смола, никотин. Дым, благословенный и едкий, притупляет острое обоняние адовой псины. Прикрывает веки. Табачный смог размывает согбенный силуэт в эфемерный перламутр. Ироничная ухмылка уплывает влево, туда, где нервно дёргается мышца на щеке. Вигго никогда не курил в этой дыре, представлявшей из себя инсталляцию из пижонских предметов интерьера и периодически выставляемого рыжегривого экспоната, будто прихваченного из шопа, где всё по футу. Удивительно удачное дизайнерское решение.
Тони бережно касается мышино-пегой головы пребывающего в несознанке шкета, прикладывается подушечками пальцев к тонюсенькой шее, смотрит с сиротливой тоской, от которой триста грамм сырого мяса в груди спазматично сжимаются. Шу чувствует себя пулей в стволе, готовой войти, как в масло, в правый висок и выйти через левый. Его потряхивает от каждого прикосновения Мареша к чужому человеку. Смущающая интимность жестов рождает циничную улыбку, подкреплённую характерным звуком "хмык". Изнутри лезет что-то гнилостное, мудачье. Оно переливается за пределы лилейного тела непризнанного Будды и подползает шипящим клубком змей к медиуму и повязанной с ним душе. Всё что Ёкаю остаётся — это вышибить из пацанёнка дух и низвергнуть его в глубины Изнанки. А после смотреть, как Тони корёжит от оборвавшейся связи. Как уродливый, жирный отпечаток смерти застынет на перекошенном судорогой лице. Как в мимических заломах будет читаться фатально-агоничный след — предвестник конца.
Окурок увязает в кофейной гуще на дне чашки с тихим "п-ш-ш-ш".

Подбери сопли, аппетит портишь, — у Шу сахарно скрипит на зубах от неожиданной мелодраматичности Мареша. "Меня первого", — говорит, — "Не буди его, хорошо?" — плохо. Плохо, Тони, плохи твои дела.

Тишину распарывает звук падающего предмета. Тяжёлого, грузного. Две ноги, две руки и бедовая вихрастая голова прикладывается затылком о пол — опредмеченный Шу картинно растягивается по дощатой горизонтали. Ёкай перешагивает тело японского принца и позволяет сквозняку потрепать свою чёрно-смоляную шерсть. Когти на лапах смешно цокают о пол. Он сбросил человеческий фасад так же просто, как избавляются от обременяющей одежды. Приходится несколько ущемить себя в габаритах — исполинская звериная форма никак не впишется в ограниченные квадраты квартиры. Радужки черничных глаз расползаются в огненно-красные склеры. Лампочки на ветвистой люстре с жалобным хрустом осыпаются вниз матовыми осколками — адова псина ворчливо порыкивает. Будто это имеет значение. Сейчас, когда его ведёт от близости жертвы, которая изнемогает в расставленном им капкане. В огромной туше хэллхаунда, в спектре виденья адской гончей мысли проясняются, задачи упрощаются. Это не голый инстинкт, нет. Это высшее предназначение. Незыблемая константа, на которой держится миропорядок — падшая душа должна вернуться по сторону и никак иначе.

На диване маринуется в беспамятстве плоть, взращенная аккурат под остриё его клыка. Он заточкой войдёт в мясные покровы, пока не пронзит какую-либо жизненно-важную артерию. Или пока не нащупает игольчатым зубным кончиком ливерную нежность, подцепляя её, как крючком, вытянет тонкий кишечник и уплетёт его ленточным спагетти. Псина облизывает пасть. От заблудшей души всё так же несёт гнилью. Она смешивается с густым серным запахом, который исходит от гончей — теперь правильно. Это сочетание рождает завершённый аромат — неизбежности, фатальности.
Пёс вздёргивает брыли. Роняет тягучие капли слюны на чистое, невинное лицо подростка. Этой юности не достаёт только кровавых брызг на бледных ланитах.

Блядь, да когда же я от тебя избавлюсь?  —  шкурка около кожистого носа морщится от раздражённого оскала. Ёкай вертит мордой, будто хочет отогнать морок. Он его душит. Родной. Неподдельный. Непозабытый и неистребимый. Так пахнет Мареш. Его Тони. Рыжая образина, лакавшая предэякулят с его конца, как божественную амбросию. Неугомонный сучоныш, чья прогнутая в дикой дуге спина сигналила "вмять и выдрать". Бомжеватый торчок, в чьих прозрачных глазах неизменно отражался довольный Лоу, влюбленный Шу, потерянный Ёкай. Вся эта раздробленная на пазлы личность знакома до бреши в ребре, которую он не может зализать-залечить шершавым языком.
Фантомные боли по Энтони прихватывают годы как. Эта боль превратилась в монотонную, едва стоящую внимания. С ней можно жить. Но не тогда, когда линия жизни Тони натягивается тонкой прерывающейся ниточкой. Ёкая так и тянет дёрнуть за высовывавшиеся концы нитей жизненного полотна Мареша, расплести узлы, соединяющие его с другими. Видимо, хэллхаунд в этом не преуспел...
Собственный узел цепляется за прошлое, петлёй давит на кадык:

— оторви(сь) (от)меня —

Ёкай растворяется в молочной белизне студии, принимая бестелесную форму. Он хочет трусливо сбежать, но понимает — не выход. Позволить сбежать сладкой парочке — да, вариант.
Шу открывает глаза и часто-часто моргает. На кончиках будто завитых к верху ресниц сверкают золотистые зигзаги. Ушибленная голова гудит, хэллхаунд запускает ускоренную регенерацию. Натянутое поверх мощной звериной сущности человеческое тело кажется хлипким. Звонким хрустальным колокольчиком. Он не без усилий поднимает себя и с чувством садится на стол. Нетронутая чашка Тони обещает остывший кофе. Шай приканчивает его в несколько глотков.

запах-запах-запах.
как же хочется блевать. как же хочется его сожрать.

Абсолютная дезориентация. Чирканье зажигалки звучит как аксиома: "вот сейчас всё станет на порядок лучше". Затягивается ядом как кислородом:
Съёбывайте отсюда, — дым ползёт вверх и вытанцовывает языческие пляски вокруг битой люстры, зияющей пустыми патронами, — Распинай свою обезьянку и проваливайте, — после недавнего перфоманса из человека прямоходящего в животное о четырёх лапах, Тони вряд ли удивят какие-либо дополнительные заскоки в поведении бывшего любовника. Мареш — вор со стажем, он знает: дают — бери, а бьют — беги. Сейчас самое время ловить момент и дать дёру:
Вы так палитесь, что не я, так другой, — Шу витиевато взмахивает рукой с зажатой в пальцах сигаретой, — ...

*теорема тоски— в. бурич.

Отредактировано Satō Sui (2017-10-02 20:17:49)

0

6

Если можешь, беги, рассекая круги,
Только чувствуй себя обречённым:


а кто ето такой
лапы и усы
большой-пребольшой, выше неба, ярче солнца, и вместе с этим — темнее космических червоточин, вороной предвестник персональной преисподни, гармр, фенрир и скеолан в одном лице

Стоит солнцу зайти, вот и я
Стану вмиг фиолетово-чёрным.

Нет ни страха, ни боли, ни личиночных угрызений совести, зарывшихся гнилостными жвалами куда поглубже в сырную корочку души; не буди лиха, пока спит, не обращает внимания. (где-то на стремительно окисляющейся кайме личности надрывает связки в истеричном вопле то, что ещё не забыто, но уже не используется; беги, дурак, потерю души ты кое-как переживёшь, а вот механическое повреждение трахеи — нет.)
Есть только желание смертника в чадящем мессершмите [mayday, mayday, теряем эшелон за эшелоном] в языках пламени быть погребенным вместе с сотней недобровольцев боинга — руки сами тянутся к поволоке бархата шерсти, к ожесточённой линии оскала; в последний раз д о т р о н у т ь с я до грозовых туч мускулов, увивших столпы лап.
ты можешь дотянуться до них? до облаков.
[вдох]
нет конечно, солнышко

[каждая лапа у него наверно по центнеру][хрупкие плечи с омерзительным хрустом вомнутся в мякоть дивана, жаль будет заказные обои; изыск колора венозного бордо не пойдёт на пользу]

а кто может?

[ты главное дыши и не смотри][с трупной обречённостью падает в сугроб ворса ненужная уже оболочка — boy, that you love(d)]

не знаю, тони. может быть, великаны
но их не бывает, мам

Обратный отсчёт замирает за секундное деление до.
Энтони на мгновение начинает уповать в то, что перед смертью [будем честны — тягучим, пролонгированным актом агонии] не надышишься, и альвеолы будут бесконечно впитывать тугое масло кислорода, и челюсти с давлением в сотню бар будут раз за разом смыкаться на птичьей шее. Мгновение беспомощности  в лимбе. Over and over again.
Разве нет?
Мареш не помнит своего положения в пространстве, да что уж там, себя самое не помнит, а душа, протёртая на локтях, утлым сюртуком слезает с кожных покровов, на нижнем потоке сквозняка устремляясь сквозь фрамугу прямо в рай — или чего он там заслуживает?
Серая, серая, серая душонка, такая же, как его лживые глаза, интересно, кем она будет после?
Неинтересно, на самом деле. Хочется побыстрее до результативной черты.
Пожалуйста. Ты не должен питаться моей плотью и кровью, я не Христос тебе лично, да и ты мне не чёрная душа, которую хлебом не корми, дай выжать из слабого смертного сок трагедии, кушай, ам — и съела колобка.
И поставим, наконец-то, точку в нашем эпосе опиатных чернил.
перо отрывается от пергамента, неаккуратным росчерком превращая одинарный символ окончания в расплывчатое многоточие (кап-кап-кап).
мареш высосанным лимоном притуляется к стенке, хребтом сползает куда-то внииииииииииз и не смотрит на псину, глупого (ой, какого же глупого) — профиль бетонной головы поворачивается на север и вбок, чтобы перед экзекуцией не видеть, как брызнет и хрустнет, не упираться взглядом в псину, но запомнить навсегда рисовый пергамент кожи, абрис лепки скул, упрямо вздёрнутый нос.
ну-чего-же-ты-ждёшь
Зверюга диссоциирует, распадается в пространстве мгновенным облачком, избавляя от ментального загруза и дона Энтони, и его верного светлого Санчо, и всю королевскую конницу, всю королевскую рать — её просто нет, есть только Шайло-шелуха, есть только ощущение неверия, сопоставимое с апостольским (Фома, выйди, убедись, потрогай); достоевщина самого ужасного пошиба — Фёдора Михайловича, царствие ему небесное, ставили под дуло автомата, публично подводили под закон об оскорблении величества, и в инфарктный момент «цельсь» объявили великодушное помилование ссылкой.
[неужели не выдержал, неужели схлопнулся сам в себя?]
Фёдор Михайлович прозрел, увидел вещь в себе и Бога извне.
Для Тони момент прицела сквозь оптику длится, и длится, и длится — до тех пор, пока Шу не восстанет Лазарем с ковра. До фрагмента киноплёнки, где с синусоиды кривых губ каплет «брысь отсюда, и обезьянку свою забери». Его царской милостию велено… звенят фанфары, цуг стволов ставится в положение к ноге.
[играет? кошкой с мышкой. пёсиком с мячиком из плоти.]
Он не верит, даже когда поднимает затекшую задницу, стряхивая адреналиновый идиотизм, как въедливых блох, не верит, когда механически, монотонно пытается растрясти своё средоточие души, не разбив сосуда — подросток всхрапывает, будто вырвался из альфа-фазы сна, с трудом разлепляет глаза;
Вот. А он и говорит ему: ну нет, с таким настроением ты никогда слона не прода…
Воробьиная настороженность карего взгляда трезво и резко оценивает обстановку: это не дерево. Это вообще, блядь, близко даже не парк. Тони в порядке, уже хорошо. Блядски болит голова, в медном горле сухо и звонко.
Баляяяя.
Всё ещё пыльным мешком прибитый Мареш (даже, бля, не возникает мысли о том, чтоб огрызнуться, послать в жопу и изнаночного кабыздоха, и всю его пиздабратию, чудеса вежливости всё-таки творит гипотетическая кома) дёргает за джинсовый рукав подростка, сдавленной лаконикой намекает:
Позже объясню. Давай сваливать, ладно?
Вот же душа простецкая; Тойво, как всегда, ебически невовремя включает внутреннего бычка (нет бы послушать свой опыт и за старостью лет согласиться, прочувствовав напряжение, дугой бьющее меж конём цвета ворон и конём цвета рыж), резко переходит в положение «sit down» [твои вертолёты — и мои вертолёты тоже, так что давай поаккуратнее], сдавленно матерится от коридоров восприятия, сквозь зубы целясь пулями слов не в медиума, а в того, кто сейчас стоит и цинично пытается быть хорошим, куря.
Вот давай без этого, а? Я сам разберусь, благо, у тебя башка открыта.
Блядь.
И после секундного замешательства, во время которого Мареш безуспешно пытается поставить блок, а Виртанен с упёртым напором тысячи баранов пробивается и согласно своей призме оценивает всё, что было, есть, и будет, мизансцена разворачивается с утомительной неизбежностью. Перст указующий вонзается в тёмный ореол — а глас Ильи-громовержца с непререкаемой уверенностью набирает тональные обороты:
Так этого пидора я ещё в Ислингтоне видал! Деревянными, сука, членами торгует! Какого хрена, блядь. Опять ты. Тони, я ж тебя предупреждал.
Cъёбываем, не допивая, второй шанс тебе не выдадут. Потом-потом-потом.
Тони в этот момент сам себе напоминает гуся, который отчаянно пытается исполнять родительские обязанности, но из глупой глотки рвётся только раздражённое гагаканье пополам с шипением, крыльные лопатки нервно проминаются под гамма-излучением опасности, что бдит сзади (и наверняка ржёт, как не в себя, от идиотизма происходящего. Похуй, лишь бы не передумал.)
Он пропускает мимо ушей замечание: вместе они производят комический эффект похлеще Дживса и Вустера, это верно.
И если не ты, то в следующий раз Тони просто будет умнее. Ему достаточно одного пропущенного удара под дых, чтобы больше не подставляться мягким пузом. В следующий раз…
Собственная половинка души с облегчением соскальзывает с острия иннервического напряга, отделавшись парой царапин чисто панического характера. Не считая...
Давайте не будем снова о газовой гангрене мозга, имеющей физическое воплощение? Токсичные соцветия герцога Мальборо ехидной дымкой оттеняют нелепый цирк уродцев: мальчик-волк, героинщик-«врачу-исцелися-сам», подросток, которому сотня лет. Только сегодня в вашем городе.
Он пропускает вперёд Тойво, стремясь как можно быстрее выдавить незащищённое тельце вакуоли из азотной кислоты враждебного пространства; щерится книжный шкаф, недобро хмурит своё рыло кухня с удушливым кофейным осадком.
И после того, как за вместилищем всего светлого, вечного и доброго замкнётся дверь (не собственной злой волей, а безумной рукой рыжего джанки ведомая), после того, как принято решение об очередном непростительном грехе — сердце пропускает удар.

Нет, не хватит — ещё и ещё.
Нет, не хватит, ведь было такое.

Всё верно, но с небольшим астериском над: Мареш был вором. Мареш знал — думал, что знает. Мареш заблуждался во многом, и, совсем недавно, с удивлением открыл для себя философию древнегреческой скромности, идеально вошедшую в пазы пустот: я знаю, что не знаю ничего.
Долговязая фигурка изолирует пространство от.
Дверь разражается обидой громыханий — в неё лепят извне протёртыми кроссовками, но Энтони слышит в этом только своё сердечное «бух-бух-бух», ведь где-то за поворотом подлых рёбер стен в слепой кишке таится жало иглы, раз за разом пронзающее морильного мотылька.
Какое-то время медиум просто стоит, ждёт, ждёт. Выжидает, когда пальцы перестанут неметь от сотворённого, терпит собственную заполошность паникёра, глотает всю горечь, обиду, ненависть и тошнотворное слово любовь тоже. Переваривает сам себя — заклинивший андроид, у которого в прошивке by default пропечатано заповедью «не навреди», и которому только что приказали хладнокровно убить ребёнка. Терпеливо дожидается, когда Тойво перестанет вести себя, как ребёнок (какая ирония).
«Уходи быстрее. Я тебя догоню.»

Он лица беспокойный овал
Гладил бархатной темной…

Все преступники?
Мареш снова вступает в ворсяные владения — а квартира, как изначально враждебный организм, будто сжала пространство в надежде не то раздавить, не то прихлопнуть прицельным броском торшера в висок.
Да. Возвращаются на место преступления.
Мокрые насквозь кеды оставляют постыдные подтёки, безнадёжно портят палас, заливая паркет фешенебельного палисандра. Кажется, с каждым шагом Тони и сам всё больше — вонючая лужа и всё меньше — человек.
Включая меня. Включая тебя. Молниеносная атака с фланга, вспышка памяти — вон под тем журнальным столом кубарем пластался джанки, а вот там вы беспощадно вминали друг друга в горизонталь плотоядного траха, а вот этот канделябр ты вообще хотел спереть, помнишь? Убирайся вон, тебе здесь не рад даже стеклопакет окна; в его отражении ты — длинноносый унылый уродец, и вовсе не благородный экзорцист, чего тебе ещё здесь надо, морда твоя крысиная?
Игреневый пришелец с планеты нищебродов уходит в окоп, пережидая шквал; фокусирует внимание только на н ё м, и будто всё остальное уже неважно, и если не смотреть — не так омерзительно больно.
Ты знаешь, за что.
Смрадное дыхание кровожадности прошлого; нечеловеческой подлости приём — пока ты не пришёл в себя, пока ты ещё человек, а не собака, то тебе ребром ладони по ноздрям и вверх, так, чтоб хрустнуло, запрокинулось кадыком вверх, сочной юшкой оросило киноварь губ.
Кроткая слеза всепрощения;  Энтони подхватывает либе-либе-лилейного мальчишку, амо-аморе своё несчастное, такое обманно хрупкое, неправдиво молодое, зажмурившись перед пеклом Мордора
и в последний раз
ц
  е
   л
    у
     е
      т,
впечатывая костные сочленения фаланг с такой крепостью в предплечья, что галогенной сваркой не срежешь, оплетает бедро коленом, привставая на носки (помнишь?).
И будь. Вообще будь всё оно. Желаю, чтобы все.
Преступник сдан с поличным, прошёл бертильонаж, а впереди только газовая камера или вилкой в глаз — безразлично.

0

7

[NIC]Shiloh Shue[/NIC]
[AVA]https://i.imgur.com/V4GStUz.jpg[/AVA]

don't know what you want from me, you don't even know my name.
tell me what you want from me, you don't even know my know my
know know, know-know-know...
i'm an animal, you're an
animal

Гранат, зашитый за рёбра, неаккуратно отверстый торопливыми руками, сочится сердечным соком и осыпается зёрнами, как острыми камешками — тум-тум тум — куда-то в желудок. Рот, скреплённый молчанием, открывается ровно настолько, чтобы впустить в себя плоть косяка и выпустить едкий чад, образованный из табачного дыма и нутряной желчи. Тает сизый мираж с очертаниями Тони, вьётся меж пальцев, спускается с запястья призрачной струёй в завтрашний июнь. В неправильное какое-то лето. Одно из многих десятков на веку Ёкая, потому всегда лишенное сладкого предвкушения, которому подвержены смертные. Это будут месяцы в ипостаси хэллхаунда. Дни жестокой охоты на тени, вырвавшиеся из жаркого чрева Изнанки. Временные фрагменты, окрашенные в кровяную алость глаз адской гончей, в аспидные ночи, в которых полумесяцы хищно скалятся в окна и брызгают на простыни млечные отсветы — холодные и обличающие одиночество. И, когда цепкий и мертвенный свет полуночи уступит место пылающему зною дня, Ёкай выковыряет въедливые крошки родинок с правой стороны лица, которые ссыпались на его кожу с распалённого тела Мареша (были ли пигментные плевки изначально на слащавой морде Шу или взаправду он втёр их прикладным искусством игривого потирания скул об угол шеи и плеча любовника?). Его поглотит бездумная, на голых инстинктах гонка за инфернальной падалью (лишь бы не быть вочеловеченным), гонка цветов венозного кармина под аккомпанемент красного шума (чтобы не расслышать за шипящими звуками собственный сбоящий пульс). Восхитительный в своём малодушии эскапизм. Он предпочтёт это липкое, душное объятие с кровяным душком, вакууму, тупому квадрату грязно-чёрной тоски.

Жгучий глоток никотина клубится болотным туманом в глотке. Мутный, тошнотный привкус тины, которая стелется на дне распахнувшихся глаз подельника Энтони. Без пяти минут в ничто. Обратный отсчёт начинается внезапно, хотя вот же он сам, нарисовал меж заломов ржавых бровей алую тилаку, перстом указующим на выход. Целься. Пли. Мозги Энтони живописными мазками лягут на монотонные обои.
Цепь, на которую он сам посадил свою псиную сущность, опасно бряцает и натягивается вокруг шеи гарротой: фу, сидеть. Место, блядь. Коробка стен не держит повышенных децибел очнувшегося от беспамятства шкета. Ёкай остро жалеет, что не сгрузил тощее тельце подростка на плечи Мареша и не спустил обоих с лестницы. В сердечный мякиш прилетает иглой. Побратайся они с Тони на крови, повяжись они с ним хоть по-собачьи, хоть по волчьи — никогда...Так тесно, плотно — идеальное сцепление. Не будет. Штопаные соулмейты. Рука на автомате тянется к губам, чтобы хлебнуть немного тепла из окурка. Припудренная трагикомической пылью реальность показывает забавные кадры пекущегося о целостности собственного ливера Энтони и о сохранности кишок его пиздливого напарника, которые имеют хорошие шансы остаться внутри кожаной оболочки, а не намотанными на кулак сердитого хэллхаунда. Нелепое, бюджетное шоу на раз. Где-то за кадром неистовый хохот. Так смеётся Вигго Лоу, хлопая по разложившейся ляжке в приступе неудержимого гогота. Поднадоевший ситком никак не сходит с экранов четвёртый год как, привлекая для удержания рейтинга новых актёров: костлявый сопляк — борзой и по самую маковку ушатанный в гоноре, подле заматеревшего Мареша смотрится таким же умильным пиздюшонком, каким и сам Тони выглядел рядом с оторванным мафиозо. Не надо дублей. И смены планов тоже не надо. Ёкай по неосторожности заглядывает по эту сторону монитора. Японский журавль распарывает крылом шершавый бок мешка в котором утрамбовано прошлое. Оттуда вываливается хлам из туго переплетенных нервов, жил и вен, цветных проводов. Красный, жёлтый, синий — какой, ну? Йокай точит клык, чтобы перекусить то самое нервное волокно, торчащее безыскусной проволокой, от которого противно тянет и ноет под солнышком. Но солнечный медяк больше не взойдет на востоке. Не обогреет. Вместо — стылый лунный кругляш, благородно белый и юный, усядется на тонкую шею притворяясь рисовым мальчиком — Шайло Шу.

Воинственная кварта колеблет воздух студии. Последняя нота залепляет глотку пацана и хэллхаунд слышит минор хлопнувшей двери. Удары ног о стальную поверхность двери отдают бас-бочкой. Пальцы, вцепившиеся в край стола, непроизвольно отстукивают ритм. Бычок слепо тычется в самую жалкую улыбку, которую знавали все четырнадцать лиц, что успел сносить Ёкай за прожитые сто сорок четыре года. Ёбаная драма всей его вечной жизни, умещающаяся в одну выкуренную сигарету. Он бросает обжигающий фитиль в кофейную жижу, что таращится злобно со дна кружки. Сердитое шипение. Вот и всё. Всё.

Из промокшей рванины неба падает вода. Она просачивается в узкую щель паузы, которая стала бы невыносимой, случись тишина абсолютной. Лиловые тучи щимятся в окно и агрессивно бьют по стеклу с требованием подпустить сырое, кашляющее, ливневое к босым ногам. Дождь жаждет липнуть гнилой занавесью к алебастровому слепку лица, которое надевает Ёкай, чтобы слиться с пустотой звенящей в голове. Стихия хочет утопить комнату в хляби, чтобы щиколотки вязли глубже и глубже, пока последний пузырь воздуха не лопнет невыразительным бульком над поверхностью топи, дошедшей до самого потолка. За квартирными стенами больше нет города, так — потёкшая акварель на влажной картонке. В квадратных футах помещения больше нет Шайло Шу, так — освежёванный никто от шока запамятовавший, что имеет право на статус "кто-то".

Обгашенные лёгкие расправляются до спазма. Губы размыкаются раньше, чем мозг успевает осознать:

— Нахуя?

Голос хэлхаунда даёт трещину. Лужи стелятся под ногами Тони, вшивая в пол его следы. Плечи расслабляются так, будто из окаменевших мышц вынули шило. Он устраивает форменный душевный экгибиционизм, демонстрируя сердцевину открытой раны, которая разрослась от макушки вихрастой головы до филигранно вылепленных пальцев ног. Ёкай радостно скалится на метафизический мокрый кнут, зажатый в руках Мареша. Собственные конечности смиренно обвисают, предлагая наложить пурпурный штрих на холёную кожу. Он глотает зрачками сосредоточенное лицо напротив и читает его наперёд — эти реакции, психи, жестикуляцию он выучил слишком давно, чтобы не просчитать наверняка действия экс-любовника:

— Нехуя!

Рой родинок влетает в белки глаз и истерично жужжит у раковины уха. Удар в нос откладывает в пазухах вспышку боли. В венах вскипает и пузырится гнев, который вытекает гемоглобиновым гноем из смешно раздутых ноздрей. Вопреки логике дышать становится легче. Чёрная месса получает свою жертвенную кровь и ливневый грохот на фоне звучит глумливой осанной. Алеющее пекло жарит носоглотку. На изнеженную мякоть нижней губы падает горячая магма:

— Нихуя...

Связанные взглядами они лезут в общую петлю. Губы о губы. Липнущий к коже пунктир мурашек поднимает волосы у загривка. Грязно, мокро, со вкусом первой крови для неопытных волчат. Падает в катастрофу, когда смешивается дыхание из легких друг друга — голод сжирает податливый рот.
присосочно-щупальцево-крючочно-многоножечно скрепиться
жаляще-токсично-паралитично-коконово-паутиново обездвижиться
Ёкай затягивается феромоновым выхлопом и рассыпается мерцающими чешуйками на крыле махаона. Ниточка слюны, тянущаяся от одного к другому переливается перламутром. Тёмного волоса вьётся волокно, вплетаясь в рыжую гриву. Отросшие пряди неожиданно приятно, до утробного рыка, знаменующего превосходную степень удовлетворения, защемляются между пальцев, фиксируя голову Тони в положении "кушать подано".
Снова в мясо, как способ выжить. Сворачивание обоюдно измятых лиц в гармонь, якобы от нежелания сдаться вопящему сиреной гласу разума, не оставляют шанса перекусить на стороне глотком воздуха. Короткий укус, едва заметное зализывание саднящей губы (память тела знает своё дело) и из черепушки беззаботно вываливается винтик-другой. Шершавое скольжение языка о язык (оральный трах, как визитка в сложносочиненном трисоме Тони-Шайло-Вигго) и звякающие шайбы-болтики-шестерёнки выстреливают аккурат из анджна чакры и взвиваются вверх пурпурным салютом. Хэллхаунд душит в глотке жалкий скулеж — невозможно от поцелуя чувствовать себя выебанным.
Не открывать глаз, дабы не проследить взглядом маршрут на коже, что в ожогах родинок и шрамов. Чтобы не видеть, как тот, другой, тоже на грани, как лицо меняется и зрачки блестят масляно. Или не меняется, или за веками пусто, или податливая кожа лица — следствие некроза, и сейчас вот начнут отваливаться кусок за куском нос, подбородок с ямкой, или ямка без подбородка...Руки, эти дурные сердитые руки притягивают за шлевки джинсов Мареша и потираются стояком о чужой пах. "Не отвалятся", — злорадная мысль гонит кипяток к низу живота, — "брови-губы-подбородки не отвалятся". Пятерня сжимает возбуждённую плоть Тони, и Ёкай перестаёт терзать гадкий аппетитный рот. Чтобы начать терзать выпуклости и впуклости, и торчащие кости, и знакомые нескладности и угловатости, и успокоиться на аккуратной ягодице, или на заднице в целом, с наверняка сжавшимся от грядущих поползновений сфинктером или поджавшимися яйцами от всё тех же поползновений...Он разводит половинки, доводя мозг или то, чем сейчас думает Шу, до коротящего пыщь-пыщь и ядерного метания искр. Сжимает окружность, спускается ниже и подхватив ношу за бёдра, опускает на стол. Он подтягивает к себе Мареша за колени и чувствует, что пижонские скинни слишком, катастрофически узки, а деним, облепляющий Энтони, наждачно грубый и изуверски плотный. Шай проводит по ширинке и кружит большим пальцем там, где предположительно обозначается головка:

Что, блядь, ты делаешь со мной.., — пальцы наглаживают сквозь слои ткани промежность, — с собой.., — ребро ладони условно разлиновывает то, что по определению обозначено врождённой линией (нестерпимо хочется приложиться подушечками пальцев о пульсирующие края пока ещё не растянутой дырки), — с нами? — находясь так опасно рядом, он каждый раз забывает себя.

Это плохая идея. Отупляющие волны похоти лучше, чем сраная философия со стояком в штанах. Мысли-мысли-мысли. Звучащие картавым голоском с нотками подлого подстрекательства. Помощь зала? Звонок другу?
Cock-a-doodle-doo! Просто еби его. Какая разница что он думает, кого любит, кому подставляется, если может быть всего лишь доступным дуплом — сунь-вынь-забыл. У него ведь встал даже после того, как ты выебнулся и показал свою псиную морду. Братюнь, — говорит внутренний кобель, — я тебя не узнаю, в самом деле, — вещают убедительно, — давай хоть на полшишечки. Он ведь сам предлагает. Смотри, хороший какой, готовый. Другого шанса может и не представиться. Не сегодня-завтра ты и свора адских псов предадитесь радостям тергорового рефлекса и хорошенько вываляетесь в ароматном трупе Мареша. А его вскроют. Всенепременно. Потому что это слабое чмо слишком палится. Потому что слишком уязвимо и не знает где у него тормоза.

Ёкай с воодушевлением скалится. Шёпотом: "выебать до смерти и обтереться о падаль" — он одёргивает себя и купирует эти мысли. Человек внутри него придушенно всхлипывает:
Слетаю с катушек, — предельно честно и исключительно невыразительно. Рука сжимает запястье Тони. Другая — расправляет огрубелые, мозолистые фаланги, оглаживает ладонь, принимает на себя оттиск его отпечатков, — Почему ты не умеешь остановиться? — тихо. Он гладит свою скулу чужой кистью руки. Прикрывает глаза. Частокол ресниц превращается в дрожащие птичьи крылья. На периферии — неровное дыхание и дождливое ш-ш-ш...Шайло прячет прикосновения Тони за решёткой растопыренных пальцев, прижимает близко-близко, целует в раскрытую ладонь...Рука обнимает средний, указательный и замирает на мизинце.
Громыхнуло особенно, то ли за окном, то ли тут же, вот здесь, в неестественно выгнутом пальце. Так оглушительно звучит хруст ломающейся кост(очк)и для чувствительного слуха инфернальной твари. Ёкай держит осчастливленного Энтони в тисках лапы опустившейся на плечо, неосознанно пережидания с ним локальный апокалипсис.

жаль? ой ли?

Я заколебался получать в морду, держи сдачи, — впившиеся в тело Мареша персты разжимаются со скрипом. Хэллхаунд не боится стоять спиной к обиженному. Есть ничтожный шанс, что до медиума дойдёт элементарное: не стоит дёргать за усы шавку, особенно, если она потусторонняя:
Если ты не конченый дебил, то поймёшь, — где-болит-дай-подую (блядь, Ёкай, сам ты конченый ебанавт) — что мы не нужны друг другу. По-большому счёту, я оказал тебе услугу, разорвав наши отношения... — ваши с Шу отношения, — потому что Шайло не существует, — чеканит шаг, втаптывая усталое раздражение в ворс ковра, — Как и не существовало Вигго, — диван поддерживает тылы. Как вовремя, — Подозреваешь, какая здесь связь? — взгляд мажет по студии (предметы размыты в бокэ) и неосторожно влепляется в Энтони (чётко) , — Шу и Лоу — один и тот же человек, — вжик ухмылки, — ну-у, как человек..? Существо, скорее, — как он не заметил раньше, что Мареш промок под дождём? В тот временной интервал, из которого выкинуло сознание Ёкая, было месту только жару и пеклу, — и этот кто-то — я, — сминает эмоции пальпацией лица. Боль в едва не сломанном носу, повинуясь ускоренной регенерации, унимается. Тони, конечно, повезло меньше, — Как удачно выяснилось, что ты у нас медиум. Я в дичайшем восторге, блядь. Не собираюсь проводить экскурс в мир хэллхаундов, но теперь могу честно озвучить истинную причину таких вот наших спонтанных эмкх, расставаний? Адские гончие, во время очередного вселения в человеческое тело, теряют собственную память и живут жизнью индивида, в чьём теле изволили обосноваться. Пока мы куролесили с тобой — это был, строго говоря не я, — не то умильное лохматое чудище, что брызгало слюной на светлый лик обморочного пацана, — это были сначала Вигго, а потом и Лоу...Вернее, их память по которой жил я, понимаешь? Ты всё это время крупно вляпывался в мёртвых людей, — ... — Должно быть, это сложно осознать вот так с наскоку... — устал бешено — Хотел избавиться от тебя в первый раз ещё. Когда пришёл в сознание, — Ёкай рисует в воздухе кавычки пальцами, — то решил грохнуть Лоу к херам собачьим, — конечно, он не расскажет что после эффектного выпиливания "себя" из жизни три года зализывал раны на Изнанке, — А потом...Слушай, я в душе не чаю, как оказавшись в теле Шу, снова связался с тобой... — задумчиво прикусывает припухшую, развратно-красную губу, — Я бы слил тушу Шайло, но меня терзают смутные сомнения, а вдруг я опять приползу к тебе..? — на брюхе, с прижатыми ушами...Потому что псиная сущность, упакованная в человеческую шкуру, снова найдет этого сучонка, чтобы лизать ему руки и смотреть с щенячьей преданностью в глаза, — Минутка собачьих шуточек: я тебя как свою сучку по запаху нахожу...У меня этому феномену нет объяснения... — Ёкай откидывается на спинку дивана. Эфемерные душевные лопасти замедляют вращение. За рёбрами — средоточие метастаз, — Но каждый раз как-то хитро получается, что я тебе вообще никто.

0

8

смерть
танцует вальс
по залу кружат, кружат пары

То, что было прощальным, целомудренным касанием губ, соплетением «раз — и больше никогда», изуверскою волею, лёгким поддевком когтя выворачивается наизнанку, обретая-с-каждым-новым-движением-кончика-языка (умоляю, только не под губой, не надо так бесстыдно топтать мои мозоли ахилловых пят) всё-больше-сраных-подтекстов-и-значений.
Что ж ты творишь, что ж ты делаешь, паразит, отцепись, беги-беги-беги — и это не предназначено для чужих ушей, это лупит в гонги здравомыслие Тони, цепляясь птичьими пальчиками за край собственной могилы.
Мареш, ухмыляясь, каблуком до хруста давит хрупкие суставчики, отдавая себя вновь на растерзание, подступая и выступая, вылезая и перелезая — о, чтоб тебе, идиоту, олуху царя небесного, поскользнуться и содрать всю кожу.
Здесь не поможет никакой метадон — под кожей будто снова ожили легионы плотоядных скарабеев, от каждого т в о е г о касания они суетно мечутся, впиваются в плоть, точат кости.
Подъедают вчистую остатки достоинства, самомнения — и, блядь, как невовремя подаёт голос плоть (только-не-останавливайся) (убери свои ёбаные лапы), измотанная переломами, вязками, в которой совершенно не осталось ни желания, ни грамма либидо на донышке, чтоб сопротивляться.
Апостол соскальзывает со своей праведной дорожки, теряя штиблеты и нимб по дороге от спешки ко греху. Isn’t it ironic?
Все твои программы реабилитации бессильны перед едким, наглым, самодовольным захватом сокровенного — бессильной каплей предэякулята отзывается фрагмент Энтони, сам рыжий бастард выдыхает в чужой рот, и кажется, что жаркая волчья пасть вытягивает пассатижами остатки души.
И механизм, сотни шестерней, которыми напичкан Тони (ни дать ни взять — механическая птичка, только вот петь не умеет) надсадно взвывает, сочится масляными слезами, когда тощая задница рыжего подонка, напялившего наспех маску благородности, сметает драгоценный хлам и побрякушки со столешни. Одумайся, дебил — поздно. Поздно что-то делать и куда-либо бежать.
Ведь наши черепа уже столкнулись со скрежетом железных остовов в ДТП, где все участники — обратятся всмятку, в кровавые хлопья и пепел.

смерть
танцует нас
auf wiedersehen, meine liebe frau

В висках стучит система оповещений, внутренний мессенджер медиум-корпорейшн стрекочет со скоростью пулемёта; гдетыгдетыгдеты чтостобойчтостобойчтостобой я щас в полицию сообщу я общественность растревожу тони засранец отвечай — Мареш лёгким усилием ставит блок, добровольно отгораживаясь от всего, что может его вытащить с нефтяного болота взгляда Шу, в котором он вязнет всё крепче, мухой в меду.
Не сссссопротивляйссся — набравшаяся дерзости рука кассссается спаек чёртовых скинни — ты гораздо лучше выглядишь без них, хани — там, где швы образуют слишком красноречиво-выпуклый орнамент, грубо скручивает кобелиное начало, икры пропускают сквозь себя судорогу напряжения, не поддаваясь, но императивно подталкивая к себе.
Я уже давно…
Обмотка Тесла на конденсаторах здравомыслия лопнула, высоковольтной дугой замыкая синапсы и нейроны; это в чистом виде безумие, и Мареш добровольно кладёт голову на отсечение в пасть, ставя подпись отпечатком губ на отказе от ответственности — нам без разницы, если от иезуитских лобзаний дланей вас продирает наискось, мы не придём на помощь, если вас выгибает от желания, и да поможет вам Кришна, если вы на полном серьёзе полагали, что отделаетесь так легко.
И через эоны лет, всегда ответ на все вопросы один — закусывание удил непослушного языка, до полукрови, бескостная мышца очищает носогубную складку, жадно-щенячьи оставляя слюнный след вверх по накатанной, пальцы шерстят загривок; вишнёвый мой, эта шутка слишком затянулась.
Пора прекращать. Мы оба прекрасно знаем, что кто-то из нас притворяется.

ein
ein-zwei-drei
ein-zwei
drei

Трещит шагрень, разрываемая на сотни кусочков, патетично выворачивается наизнанку хрящик мизинца; это они отлепляются друг от друга (враг от врага), расходятся по разным углам ринга, в синих трусах сегодня у нас чемпион по вскрытию гнойников и обнаружениям слонов в комнате, в соплях и собственных сожалениях — король пиздостраданий. Это будет бойня, дорогие зрители, оставайтесь у телеэкранов. В первом раунде — пластическая операция на носу и укорот слишком-загребущих-лап — адреналин горькой накипью оседает, и Мареш неумелой нянькой подхватывает искалеченную пясть, шипя от тупоносой боли, обосновавшейся в деформированной кости.
Отвратительно выглядит. Отвратительно ощущается. Мы слишком долго жили по Ветхому завету, чтобы играть в цивилизованных людей.
И на остром гормональном пике все банальности, которые щелочно цедятся сквозь речефильтр псины, которые могли бы отскочить от дождевика-панциря, волосками с нейротоксином вонзаются в поры обнажённой мякоти Мареша. Каждый из них — неизбежная боль. Утомительная неизбежность. То, что подозревалось, но каждый раз ускользало от непристального взора, то, в чём было лень и омерзительно копаться — всё говно монолитом  всплывает в затхлом прудике их отношений.
«Хотел избавиться от тебя в первый раз ещё.»
What would Jesus do? Впрочем, от религиозных курсов по перековке характера Тони отказался сразу и бесповоротно. Что бы сделал прежний я?
Яростным и жалким воробьишкой  налетел бы на неколебимую глыбу, разбивая облезлую грудку в кровь, обрушивая сотни обсценных словесных конструкций на голову волчью, которая, по сути, виновата лишь тем, что хочется ей кушать. Некрепкими кулачками, рукотворными пиздюлями джанки попытался бы пробить сквозь кирпичную стену дорогу к сердечной мышце, которая де-факто уже давным-давно не сокращается.
Не осознавая бессмысленности. Не вспомнив о том, как боролся — и на то же и напоролся; два по третью фалангу внутри, унизительно, под самый корень, до треска — рыжий уёбок пластается на кухонной клеёнке, а за окном совино ухает рассвет.
«я тебя как свою сучку по запаху».
И конечно, было бы, блядь, хорошо сейчас стесать давно чешущиеся костяшки о самодовольную ухмылку, уничтожить, превратить в осклизлый кусок плоти за такие слова — когда, н у к о г д а милый мальчик с неприлизанным вихром успел превратиться в нарциссичную мразь, которая с оскалом протомедузы всё крепче и крепче душит дичь извивами стрекал?
В момент своей смерти, suppose so.
Хорошо — но абсолютно абсурдно. Сукам (литералли, это не ругательство) с Изнанки ничего не сделается от простого человеческого удара, хоть на мелкой тёрке натирай, будут смеяться в лицо. Как сейчас. Больнее всего будет только тебе.
Что будет делать нынешний Энтони? Тот, у которого душа вынесена за скобки физического вместилища. Тот, который ничего крепче кефира и гидрокодона в рот не берёт (зарёкся верить духам и шестируким божкам), тот, который уже не конь цвета рыж, а старая кляча цвета паль, тот, у которого на хребте уютно устроилась, побалтывая ножками, упитанная депра?
Пожалуй, что самое страшное — ничего. Абсолютно ничего.
Джимпи-джимпи, ползучая австралийская лоза, всё плотнее пеленает медиума, вонзая микроостья, пропитанные токсином, с точностью хирурга — в глаза, в подъязычный хрящ, в пах, очередной закос под святого Себастьяна, только от собственной патетики уже тошнит. Болит палец-ц-ц, все, не играть тебе на рояле Бетховена, и сам виноват.
Jigsaw falling onto it’s place. Всё это время ты не любил, Мареш. Тебя не любили.
Ты-просто-давал-псине. Чисто бизнес, постельный рыночек, nothing else. Причём, что самое смешное, каждый раз одной и той же. Это он забирал у тебя людское, выдавливал по капле, заменял собой для того, чтобы тебя потом перекрывало на уходах, и что ты с этим можешь сделать?
Ничего. Сожри собственную боль и гордость, как обычно. Запей хлоркой, улыбнись и уйди.
[где-то глубоко-глубоко внутри с озлобленным верещанием подыхает ненавидящая весь мир крыса, которой принципиально  за каждый выдранный глаз отрывать ноги и трахать обидчика в задницу.]
[где-то в мыслях возникает слишком реальный образ, желаннее, чем чашка кофе после сложного рабочего дня — пеньковая петля, саркастично надломившийся край табуретки, и, господи боже, наконец-то стать на сизое крыло, потому что видит Ганеш, Энтони просто не согласен дальше вывозить сказочные псиные телеги покорной лошадкой. Опять малодушно сбежать от проблем?
Да. В этот раз — насовсем. Просто героями, видимо, рождаются. Экс-джанки совсем не из этой породы.]
Он рефлекторно подносит руку к [перетянутому] горлу, тяжело прогоняет вниз по глотке комок угрызений — сейчас не до осмыслений, не до перестановок фигурок ценностей на окраинах полушарий, просто хочется не_существовать до надрывного воя. Стать одним из таких, кого он каждый день отколупывает от обоев хибарки, прозрачным и пустым.
Это-всё-блядь-слишком.
«Но каждый раз как-то хитро получается, что я тебе вообще никто
— Кто.
Не по команде подаёт голос медиум, сиплым лаем идя наперекор сказанному из принципа. Два месяца — очень, нахуй, маленький срок для того, чтобы окончательно выдавить из себя привычки шакалиного отрочества.
Маленькая фигурка в греческой тоге наспех натягивает на себя гало, надевает штиблеты навыворот, подбирает упавшую скрижаль. В ней начертано: В О З Л Ю Б И. Оглаживает бородку, степенно набирает воздуха в лёгкие, чтобы что-то сказать, но что?
Ты мне кто. И я тебе тоже. Прекрати от этого бегать и прекрати врать сам себе. Хотя бы на полчаса.
Дёргаем, дёргаем, дёргаем псину за усы, не надеемся, не надеемся, не надеемся выжить в этом абсурдном трагикомизме положений.
не смей сука! не смей даже думать об этом — встревоженным рупором рубит правду Тойво, всё это время обрывающий холодную линию коммуникатора. Про петлю, наверное. Или про то, что сейчас собирается вывалить полка холодильника в лице злопамятности Энтони. Неважно. В любом случае — не ему решать.
подслушивать нехорошо — вяло огрызается Мареш, которому лень в очередной раз отгораживаться от настырного подростка; если последнему надо, то он в любую жопу без вазелина влезет, лишь бы только докопаться.
Вроде как уже взрослый, состоявшийся… пёс. Но ведёшь себя не лучше ребёнка. Эгоистичного, сопливого дитяти. Не понимаю, почему тебе не слабо только подростков жрать да убегать от ответственности, когда это удобно.
Сквозным действием для обрыдлой сцены (за окном хлещет, как не в себя: да чтоб вы все поутопали нахер, второго Ноева прихода уж точно не случится) Мареш находит себя в сосредоточенном прикуривании отсыревшей папиросы. Так можно не смотреть — и речь не о глазах, даже на ощетинившуюся лопатками спину взирать пронзительно больно.
Я в совпадения не верю, милмой. В феномены тоже.
Огрубевший от груза мыслей Энтони неловко спрыгивает с полированной поверхности, обходит наконец-то сложившийся воедино паззл кругом, так, чтобы быть в его поле зрения, щурится — как сквозь прицел, и целиться он будет в горло, и совершит он великое мщение.
Без жалости. Без своей вечной виктимности, без возможности отсечь голову твари раз и навсегда.
Выяснение отношений категории «Горбатая Гора». Аж смешно.
Сдаётся мне, что вы, бесстрашные твари, тоже умеете бояться. Бояться того, во что не врубаетесь. Не понимаешь себя. Не понимаешь меня. Поджимаешь хвост, и, подумать только, готов на экстренный сброс тушки в реку, только чтобы, боже упаси, не привязаться к какой-то смертной шкурке, да? 
Подчёркнутая дистанция. НЕ_ПРИКАСАЕМСЯ. Холодный отблик водянистых радужек — склеры утопают в бесчисленных морщинках вокруг, каждая из них по сути есть отражение царапин сердца, образующих гноящуюся корку.
Как-то так хитро получается, — пересмешник скачет под гортанью, выбрасывает наружу терновые колкости саркастичного смешка — что мы оба — ебаные эскаписты, Шайло. Или как тебя звать там, на малой родине? Фидо? Только вот я нашёл в себе силы наконец-то перестать убегать от этой дерьмовой реалити, и сам стал таким же дерьмовым, чтобы не отсвечивать зря, а вот ты никак не можешь смириться с тем, что провонял человечиной насквозь. Чувствуешь. Ощущаешь. При-стра-стен. Определиться с собой тебе не хватает либо ума, либо желания, что прискорбно.
[и-если-ты-думаешь-что-мне-не-больно-сплёвывать-каждое-слово-как-по-нотам-то-отсоси: я-сам-стреляю-в-себя-я-делаю-это-быстрее-чем-ты]
Желчью, изливаемой в-прошлом-торчком, можно затапливать поселения, можно уничтожить популяцию всех термитов в Австралии — дымится, чуть ли не кипит, праведным гневом выжигает всё, что снаружи.
Всё_что_внутри.
Очень хорошо, что в этот раз тебе хватило яиц прояснить всё до конца, не сбежав, не бросив деньги на стол. Я как раз собирался уходить, спасибо за приглашение, только, пожалуйста, умоляю тебя (эхом по полупустой черепушке перезванивает мартовский флешбек: яяяяяя тебяяя умоляяяююю, шуууу, ну пожааалуйста, доведи дело до концаааа, сволочь), если я тебе настолько омерзителен — не преследуй меня больше. Не попадайся на глаза. Никогда. Ни в этой тушке, ни в следующей. Теперь тебя будет опознать ещё проще, ведь ты не меняешься, а я, к сожалению, обычно влюбляюсь в мальчиков, которые делают мне плохо и обидно. Слуга покорный, с этим завязываю тоже. И я приложу все усилия, [уважительный метр сокращается до ненавистных десяти сантиметров, нос к носу, зрачок впивается в зрачок] слышишь? Все, мать их, свои смертные силёнки, чтобы съёбывать ещё до того, как ты успеешь меня унюхать, на случай, если ты слишком горд, чтобы блюсти просьбу какого-то подзаборного торчка.
Перст гнева ангельского упирается в отутюженный ворот, цепляется, ком пальцев ползёт вверх по ткани, замирает у лепнины подчелюстного свода, у нервного кадыка.
Аттанде, публика. Укротителя сейчас превратят в говно одним лёгким щелчком зуба.
А он, собственно говоря, и не против — в этом вся соль одиночного номера. Эквилибрист набирает воздуха — до предела, до ломоты в раздавшихся ребрах перед тем, как гикнуться в пустоту, назад, и вниз с тоненького канатца;
Я любил Лоу не за деньги, хотя это было, конечно, удобно. Но не целью, а средством. Я любил Шу не за его журавлиные запястья и бесконечное поебательство. Я любил их, к сожалению, з а т о ч т о в н и х б ы л т ы [сквозь сжатые моляры — де-факто роспись в собственном поражении] и уж поверь мне, о твоей настоящей собачьей должности и не собирался подозревать. И если ты до сих пор этого не понял — самое время действительно пожалеть о твоих пробелах в познаниях людской психологии, киса.

0

9

[NIC]Shiloh Shue[/NIC]
[AVA]http://sh.uploads.ru/gkZ9W.png[/AVA]

i'm something from nothing
-√V╾√V╾√╾^√╾╾╾╾╾╾╼╼╼╼

no you can't make me change my name
you'll never make me change my name
fuck it all I came from nothing

Кляксой растекается по дивану. Отчаянно верит, что тростниковый силуэт Шайло, в соответствии с его японской породой, станет наглядным пособием термина kodokushi. В процессе разложения из Шу истечёт трупная жидкость и отпечатается на мягкой, кожаной обивке, на этом упругом ложе любви, где Лоу не единожды предавался грязной, разнузданной ебле. Всего лишь надо не вспомнить о коченеющем теле до тех пор, пока падальный душок не проникнет через фрамугу, прямо к завтраку соседа, намазывающего на хрустящий тост это приторно-сладкое зловоние.
Потерять мысль. Забыть. Этак запамятовать, будто не случилось спозаранку проверить почту. И желательно закрыть вовремя рот. Но рассаженная поцелуем пасть, обветренные губы которой всё еще лоснятся, с неизменно нелепой крошкой на нижней, или плевком горчицы на верхней, а чаще с пузырьками слюны в уголках (как, почему может хотеться надругаться над этим объективно малопривлекательным отверстием?) ни за что не захлопнется, пока не изрыгнёт на Ёкая всю кислоту, которую рыжий торч годами слизывал с марок.

мокрый сальный след самого себя.

Вот так сразу, без преамбулы, сыпется какая-то дрянь.
Добровольно подставляется под шрапнельные пули-слова, мишень — висок, за которым бьётся истеричная мысль "не произноси, сучонок, только не вслух".
Мареш превращает оболочку в решето, нутро — в загвазданное кровью гетто.

Горький, отдающий желчью ком пульсирует где-то в трахее, и то и дело поднимается к гортани. Ёкай собирает по крупицам индифферентность и держит лицо. Тони свежует его наживую, бросаясь словами, как горючей жидкостью. От сермяжной правды: "ты мне кто. и я тебе тоже." и прочего мелодраматизма "чувствуешь. ощущаешь. при-стра-стен." хочется то ли впечатать лицо в ладонь и искренне переосмыслить всю свою инфернальную жизнь, то ли выпустить наконец пузырящийся в горле истерический смех. Вся суть адской гончей стремится выйти вон из тела Шайло, вместо — алеющие кончики ушей и сердитая трепыхающаяся жилка на шее. Хэллхаунд рассеивает внимание, отстраняется, сосредотачиваясь на фоновых вещах: настенные часы тикают, отсекая острыми стрелками напряжённые секунды, ворс ковра под ногами щекотно втискивается между пальцами ног, свет, бьющий из потолка, неестественно-канареечный, кадык у Энтони остро выпирает из-под бледной кожи в коричневый крап. Если размашисто лизнуть этот острый мыс, то ржавого предсказуемо ошпарит возбуждением, если прикусить, тот сладко всхлипнет (кое-кому пора прекратить думать членом). Сквозняк гуляет —  мокрые пятна темнеют на одежде, которая впитала влагу, ранее соприкоснувшись с омытым дождём Марешем. Холодно и жарко — Тони невыносим в своём стремлении отлупить нашкодившую животину скрученной газетой и шлёпнуть ею по болевым: "смотри, вот тут нассал, а тут тупо зассал". Ёкай фыркает куда-то в сторону и подпирает рукой голову. Смотрит. На красиво вылепленных губах играет улыбка, края которой то и дело нервно дёргаются. 

Становится так тихо, будто падает  завеса дождя. Ливень шипит в отдалении, как старая заезженная пластинка в граммофоне, что наяривает холостые круги с вонзенной в виниловый диск иглой. И это настолько подозрительно, что у Ёкая обостряются все инстинкты. Нехорошая тишина. Не слышно даже, как мотор перекачивает ревущую кровь. Да и та не ревёт, стынет себе аккурат после завуалированного (нет?) признания (оно же?) в трепетных и нежных. Жаль, что в прошедшем времени. Ну, попизди мне тут.
Тонкие губы Тони вытягиваются в ровную линию. Просто прорезь от консервной банки. Одной из многих бесполезных жестянок, что вывалил Тони в любезно вскрытый череп, в короб которого так отлично умещается мусор — шлак, исторгнутый из пасти медиума.
Ёкай ищет пятый угол и находит его ровно по центру комнаты, на диване, в расслабленной позе, взирающего на бывшего любовника со смесью умиления и паники.
И он ни за что не признается, как ему это нравится. Как плинтусная плесень, к которой причисляет социум нарколыг любой степени завязки, втирает ему про тычинки и пестики, про тонкие материи, демонстрирует эрудицию и зачатки гордости. От вида такого Мареша, нелепого и настоящего, равнодушного и человечного, хочется по-собачьи пристроиться к его ноге и совершить череду постыдных фрикций.
От вида же Мареша, который отмахивается вербальным "уйди, противный" и невербальным "выеби меня срочно, а то уйду, вот уже, видишь, шаркаю в направлении выхода, ну же!" неймётся покрыть это тощее тело и обновить метки двухмесячной давности.

Вместо того, чтобы свалить их в кучу живой совокупляющейся плоти, Ёкай находит себя сжавшегося, как выкрученная ткань. И что-то подсказывает, что этот жгут в солнечном сплетении не ослабнет, не развяжется, не даст ему никогда вдохнуть, если он не предоставит выбор. В этот раз не решит единолично. Не смолчит. Выползет из кокона злости и позволит Марешу коснуться мягкого склизкого больного нутра, разрешит беспрепятственно намотать кишки Ёкая на кулак.

от мучительного осознания припекает так, что можно прикурить от его лёгких.

Киса, ты ничего не забыл? — Вигго крепко ухватывает за отворот толстовки и дёргает назад вот этот вот мешок костей, опрометчиво повернувшийся к нему спиной. В неестественно лёгком и тонком собственном теле он чувствует мощь, которая далеко несоразмерна с силами Энтони. Того припечатывает к дивану, рядом со свежей вмятиной, теплом и запахом оставшимся от пригревшейся там ранее псины. Лоу предвосхищает попытки Тони подняться, спокойно и веско укладывая раскрытые ладони на напряжённые плечи. Через неприятно влажную одежду пышет жаром. Он сыто скалится и дёргает бровью в своей излюбленной манере ты-уже-догадался-как-влип. Цепкий взгляд, привыкший обнаруживать двойное дно, чуйка, развивающаяся до едва ли не сверхъестественной в условиях тесного контакта с криминальной публикой — вот что читается в прищуре глаз. Узнает ли Мареш эти умные руки, грубо оглаживающие шею, поднимающиеся к подбородку и сжавшие скулы, — Меньше текста, малыш, у этого рта есть лучшее применение, помнишь? — одна пятерня подозрительно привычным жестом сжимает отросшие волосы рыжего, фиксируя голову в жёстком захвате (взъерошенная шевелюра выглядит теперь особенно агрессивно), вторая раскрывает сухие губы и касается кромки зубов, давит на припухшую нижнюю, — Соскучился? — Вигго бездумно тянется к лицу и потирается носом о нос — это воспоминание будто выгрызено из спинного мозга, наконец, обретает физическое воплощение. Тончайший узор времени идёт трещинами. Если прислушаться, то можно уловить осколки лет, из которых можно сложить идентичную картину, разве что отдающую запахом нафталина и прелостью трёх прошедших лет. Лоу любил любить вертикально и горизонтально, и кожаный диван под ними тому свидетель, аминь.
Вигго проводит костяшками пальцев по линии челюсти, оглаживает блядские родинки, вон то крошечное пятнышко на щеке и вот это на лбу, скребет ногтем о ворс рыжих бровей, рассеянно проводит по щетке светлых ресниц. Он нависает, запирает собой, отсекает окружающее, заставляя судорожно втягивать воздух, густо тянущий мускусом. 
И Вигго Лоу так много, что временные пластины начинают смещаться, расщепляя распластанного перед ним Тони на молекулы.

в сорвавшемся стоне чувствуется обречённость.

Мареш пойман между острых коленей. Гибкое тело приникает ближе. Мебель протестующе скрипит:
Это всё из-за тебя, — тембр голоса удивительным образом поднимается на октаву и приобретает томные нотки, — Ты виноват, что я вся теку, де-е-тка, — бёдра Нэнси плавно опускаются в опасной близости от паха мужчины. От Энтони шибает феромонами, тестостероном, самцом. Она прогибается в спине и косит лукавым взглядом — проступившее недоумение на лице напротив иррационально заводит её ещё больше. На диване тесно и неудобно, но она не имеет ничего против. Почему-то её лучшие оргазмы неизменно случались в местах далеких от комфортной койки: на бильярдном столе или у барной стойки, которую она под утро убирала от шотов, оставшихся после посетителей. Такой секс пах пролитым виски, чистящим средством и неприятностями, если её не выдерживающие критики моральные устои обнаружит хозяин паба. Она берёт его руку и прикладывает ладонью к груди. Так он может присвоить непроизвольную дрожь, разлившуюся по вибрирующему от похоти телу. Мягкие, обласканные чужим вниманием губы склоняются к уху Тони:
Нэнси была хорошей девочкой, Нэнси заслужила крепкий член в себе.
Горошины в глазах закатываются, а ногти судорожно впиваются в напряженную мужскую спину.

тело вздрагивает.

Он кротко спускается с коленей и укладывает на них голову. Джинсы влажные от ливня и горячие от дыхания, вырывающегося знойным маревом из воскрылий тонкого носа. Он отрывает себя от конечностей, под чьими ступнями хочется вытянуться, обнажив незащенное брюхо, пометить кончиком языка косточку на щиколотке, вдохнуть прошивающий до поджимающихся яиц запах ступней:
Хозяин, позвольте вами заняться, — голова склоняется в сторону, покорный взгляд — опалесценция стекла.
Тонкие пальцы бережно держат лодыжку Мареша, избавляют от потёртых кед, прохудившегося до сетки носка. Жадные, чуть влажные персты принимаются массировать шершавую пятку, стопу, сладко хрустеть замёрзшим мизинцем. Движения плавные, вкрадчивые, полные неги. Томаса Хейли, сына золотых дел мастера с ремесленной улицы, подводит к кромке катарсиса возможность ублажить своего хозяина... Нижняя губа отлепляется от верхней, на секунду меж обезвоженных уст мелькает язык, приоткрывая жаркую влажность рта:
Сир, позволите? — ломко просит юноша прежде, чем вобрать большой палец ноги в развратную, лоснящуюся набежавшей слюной пасть. Хлюпающие звуки непристойны и неприличны.  Язык оглаживает ногтевую пластину и щекочет подушечку пальца. Сладковато-острое вожделение заставляет тянущуюся по икре к колену и далее к бедру руку мелко подрагивать.

Хлёсткая пощечина вырывает из тумана, что застилает взор зариновой дымкой (блядские родинки тёмными блохами отскакивают от лица и впиваются в сетчатку глаз). Голова Мареша кукольно вминается в мебельную обивку, впечатывается в чёрную кожу дивана щека. Злой прищур ощупывает профиль Тони. В кулаке притаился свербёж, готовый прогрызть зудящую конечность до культи. Санитар с азартом ожидает, когда психованный пациент госпиталя "Святой Каталины" войдёт в буйную фазу и кинется на него. Вот тогда можно эти проволочные ручки-ножки скрутить, натянуть на болезную тушу кипенную смирительную рубашку, скормить седативные (жёлтые, белые, бурые кругляши-капсулы-горошины-колёса-а-а), а лучше сразу впрыснуть аминазин — хо-ро-шо, квёло до разом расплавившихся суставов:
Кто тут у нас: Наполеон, Будда, Элвис Пресли? — щерится будто выкатывает свежий "овощ" из шокового шалмана, — медиум.., интересно!

рука отводится для очередного замаха:

Ах ты ж ёбаный свет, — Адам отпрыгивает от Энтони и перекрывает пальцами-решётками глаза в защитном жесте ребёнка, который верит, что если он не видит, то его тоже не видно, — простите, сэр, мне мой недуг. Мне весьма совестно за своего всра-атое блядь, нет, то есть, да, блядь, блядь, блядь, поведение!
Его мотает из стороны в сторону. Кусает кулак. Горло дерёт от вырывающегося лая, всхрипов и хвостов не начатых вслух фраз. Он будто полоумен. Он так устал. Но больше всего, во всех отношениях положительному преподавателю литературы стыдно за самые сладкие слова, какие только могут подарить ему монолингвальный словарь и синдром Туретта... — да ебись оно всё конём... понимаете... нахуй вылупился, ублюдочная тля?.. это невозможно... так больше нельзя... дерьмо, какое оно всё дерьмо, приятель... лучш...и потом, мешае... с-у-ч-и... за что?... залу... кхм... па... не... эркх... шмш...

  громче первого снега
  падает тишина.
           кто-то невидимый словно перещёлкивает с лета на осень и гомон цикад исчезает в минуту.

Ёкай смотрит спиной на Энтони. Мышцы наливаются свинцом. За канатами натянутых жил шумит вокзал — столько в нём кочует эпох, чужих мыслей, людей. Мертвецы пользуют его тело так же, как он в своё время паразитировал в их полых сосудах. Сводящие с ума фантомы не уходят в никуда. Они сплетают свои нервные окончания с его звенящей и готовой порваться ниткой вены, которую хочется пережать и пустить по ней кипяток. Выразительное молчание прерывается судорожным выдохом. Это Шу, цветочный и нежный Шайло рвётся к Тони, стремится зализать тому раны, пролить бальзам влажных поцелуев на битую правдой кожу. Хэллхаунд ведёт плечом, будто ненавязчиво отгоняет рисового мальчика. Его робкое возражение монолитным блоком наваливается на зябнущие от сквозняка лопатки. Наивный, неунывающий идиот.

it started with a spark. and burned into the
dark. now here I go...

oh sweet ignition be my fuse
                                    you have no choice,
                                    you have to choose
                                    bid farewell to yesterday
                                    say goodbye, I'm on my way ///

Так кого-ты там любил, когда путался с Лоу и Шу? — голос звучит плоско, ровно, словно из него вынули средние частоты, — Часть меня? Уверен? — уголки губ приподнимается и это совершенно точно улыбка. Жалкая, но всё же она самая, — Как бишь это... Имя мне легион? — Адская гончая ёжится — холёное тело Шая восприимчиво к перепадам температур. И к присутствию одного рыжего обмудка тоже восприимчиво, — Ты видел сейчас что я такое? И это.., это не все... Увы, сегодня услуга "посмотреть всех" отключена, потому подключай воображениеменя просто-напросто нет. Настоящее "Я" — хэллхаунд. Я — голый инстинкт. Догнать. Уничтожить. Вернуть на Изнанку. Я — тот, кто несёт боль. Всё, что во мне есть человеческого, ты видел только что вот. Можно считать это мной? — Ёкай подцепляет пальцами края футболки и тянет вверх. Снимает взмокший хлопок и бросает на выстуженный пол. Он поворачивает голову к Тони, который размыт акварельно в нескольких футах от него. Лицо Мареша растушевывается чернильным пятном в вишнёвых его глазах.

Хэй, Шерлок...Ты чертовски прав. Что-то, что является мной, к тебе привязалось. Обломки чужих личностей и, на минуточку, инфернальная псина. Быть со мной — это участвовать в оргии с претензией на зоофилию. Нравится? — пожалуйста. Нет? Ты знаешь где дверь. Я не даю тебе обещаний, что моё следующее воплощение никоим образом не затронет твоё существование. Тебе придётся решать эту проблему самому, — свистящий вдох, — или ты можешь пригреться под моим боком в надежде на то, что я когда-нибудь окончательно отъебусь. На твоем месте я бы не сильно рассчитывал, что это случится в этой жизни. Не переживай, не думаю что ты долго проживешь, господин медиум, — Ёкай деловито расстёгивает ширинку и стягивает узкие скинни с неприлично красивых, длинных ног Шу. Может показаться, что бельё затерялось в стрейчевых складках штанов, но окей, там его не было изначально. Он оборачивается и разводит руки в стороны ладонями вверх: — Я собираюсь тебя выебать. И не пизди, что ты не хочешь этого так же как я. Но ты придёшь сам. И назад пути не будет. Ты автоматически соглашаешься на личный армагеддон и, поверь, для меня это такая же катастрофа, потому что медиум вкупе с привязанной к нему душой — самое противоестественное, с чем может согласиться адская гончая. И она не согласна. Но я согласен на тебя, Тони, — Ёкай прикрывает глаза — за веками полыхает кровавое закатное месиво. Он толкает себя в сторону лестницы, ведущий на открытый второй этаж, где расположена кровать. Не просто койка, а натуральный траходром. Шлифованная древесина ступеней игриво ластится к стопам. Шаги попадают в ритм бухающего сердца. Перила подставляются, выклянчивая нежностей и Ёкаю срочно хочется разбавить всю эту адренолиново-эйфорическую  атаку чем-то более приземлённым:

Если ты всё ещё не растерял последние мозги и не лобзаешься с лифтом, ведущим к свободе, то можешь заглянуть в ванну. Наш чистюля Лоу любовно хранил твою личную клизму, отказываясь верить в то, что она одноразовая. И, блядь, она всё ещё там,
— хэллхаунд довольно скалится и подойдя к постели скидывает с неё покрывало, пахнущее отдушкой, отдалённо напоминающую лаванду, — Хотя я бы порекомендовал грязный секс. Вы же с Шайло его чаще практиковали, мои маленькие извращенцы.., — Ёкай вынимает из прикроватной тумбочки тюбик с лубрикантом и презерватив. Непонимающе смотрит на них, словно бы забыл зачем это? Для кого это? Бросает их на простыни, как кидают камни в воду — безвозвратно. Малодушно позволяет крови реветь в ушах, лишь бы не услышать страшный звук хлопающей двери.

http://25.media.tumblr.com/tumblr_lrzn68MkJt1qbmunxo1_500.gif

YOU

ARE

MY

FUSE
i had to be what never was
been so hungry I could lie
you took my word, I took your wine

Отредактировано Satō Sui (2017-10-10 12:11:38)

0


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » mutabor;


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно