Взгляд Натаниэля становится расфокусированным, голова откидывается на спинку сидения, кадык кончиком стрелы метит в слегка замусоленное стекло авто, неуловимо — опускаются плечи, мимический рисунок на лице, укутанном тенью, обрастает кружевом, которое прядут уличные огни из света. Рука Нейта крадется к грудине, укрытой мягким хлопком и, едва касаясь, растирает собирающийся в солнечном сплетении ком. Он давит и жжёт. Этот неравномерно кипящий шар разрастается и ошпаривает хранителю нутро. Он знает его природу — так чувствуется горькое, беспомощное сожаление. Он мог бы разобрать его на атомы и датировать его же началом времен, но Нейт решил не врать себе. Прямо сейчас ему тоскливо от той волны негодования, что прошивает Аната. Это ведь он, Натаниэль, своими грязными, предательскими руками-щупами, лезет жнецу под кожу и давит на слабое, больное. Заветы Создателя проросли в сердце цветами зла и чем дальше, тем более поло за ребрами — Отца отчаянно не хватает. Не хватает настолько, что Нейт бы предпочел держаться от Аната подальше, лишь бы не марать его своей обреченностью.
Хранитель косит тёмным глазом на руки брата, сжимающего до белых костяшек руль понтиака. Сколько? Сколько на этих руках крови? Человеческой, ангельской, демонической? Она слоями обвивается вокруг красивых цепких пальцев, и смердит мучением, которое будет знать всё живое, пока не кончится мир. Пока старшие не закончат мир, созданный не ими. И всё, что они делают — Нейт и Анат — это помогают им. Оступаясь и греша. Теряя своё предназначение и чувствуя себя властителями душ — собственных и чужих. Ему так совестно, по-детски и искренне, что он огрызается раньше, чем осознает произносимое — коротко и по существу:
— И ничего.
Он замолкает, не в силах выносить тишину, звеняющую напряжением и сгущающую воздух в ту из стихий, для которой нужен воздух, чтобы дышать. Нейт открывает окно, позволяя ветру лупить по острым скулам и пьёт мелкими глотками кислород вместо яда безмолвия. Терпкий сигаретный смог быстрее — лезет в пазы носа, в голову и глаза — ну же, не отворачивайся от меня, брат. И хранитель оборачивается на беззвучный зов. Запечатлевает новые заломы-складки-морщинки на лице Аната так, будто другого шанса не представится. Возможно, что так и есть. Каждая их встреча обещает быть последней. Он смотрит и режется о чужой профиль, выплывающий из клуб сизого дыма. Созерцает и знает, что будет больней.
Звук ударяется об улицу (полузаброшенная магистраль, песок под подошвой ботинок, мошкара самоубивающаяся о плафон фонаря) и стихает. Он слышит всю эту нечеловечески тихую возню и отодвигает на задний план, куда-то на край сознания. Оглушающим, солирующим звуком становится взмах крыльев — их больная, рваная мелодия бесконечного минора. Натаниэль обходит вокруг пепельнокрылого и ласкает взглядом раны и коросты, слушает отчаянную жалобу робко вспушенных перьев, их перешептывания, шелест и тонкое, как эфир ш-ш-ш...
— Почему? Как ты довёл себя до такого? — в голосе надлом, отдающей дешёвой драмой, но от зрелища этих вымаранных в бездуховности крыльев даже в бывшем ангеле-хранителе проявляется рудиментарных рефлекс — волоски на загривке поднимаются. В глазах предательски печёт. Хочется невозможного. Противоречивого — оторвать брату голову за вопиюще халатное отношение к себе и целовать каждую сохранившуюся пушинку на поникших крыльях — демонстрация собственного падения, сакральнее и интимнее, чем если бы Анат снял с себя кожу.
Я хочу вернуть прежний порядок.
Вера в неисполнимое ложится на лицо Натаниэля пощечинами — обидными, назидательными.
— Что мы можем? Что .. мы.. Ничего не...
Ему кажется, что он произносит это вслух, но на деле едва размыкает губы. Тянет ладони к лицу, инфантильно прячась за частоколом пальцев, и тут же их отдергивает, обжигаясь стыдом и злостью на собственную трусость. Если бы он мог, то заткнул бы ещё и уши, как это делают дети смертных, не желающие слышать родителей. Как это делал всегда он сам, не желая слышать старших и Аната, которые вдруг перестали казаться безопасными. "Зачем меня спасать? Я всегда, слышишь, всегда был другой. Дотошный, цепляющийся за подол Бога, чтобы не оступиться... Не умеющий твёрдо стоять на своих двух. Выбравший не летать, пока не заслужит это право вновь".
— Я и себя не знаю, — потерянно выдыхает хранитель. Перед глазами плывут слепящие пятна, и сквозь эти искры он пытается удержаться за зрачок Аната — колючий и острый — достающий до ливера, до сути. Да, — кивает Натаниэль, будто жнец считает его мысли, — Да, мы уже не те, что рассекали небо легкостью своих безгрешных душ. Мы сгибаемся под тяжестью проступков, но я знаю тебя... Знаю того Аната, который был рядом там, в небесных чертогах. Аната, который ни разу не привел меня каяться к старшим за озвучиваемые мной сомнения в истинности их намерений. В их непогрешимости. Кто я? Мелкий камешек, попавший в жернова божественной машины — перемолоть и выкинуть, а ты всё возишься со мной...".
Он чуть не сдаёт назад. Едва не отшатывается от протянутой руки. И так каждый раз, из века в век, подозрительность, перезревшая в паранойю. Нейт ненавидит себя такого. Его отчужденность привела его сюда. Куда-то на задворки Фриско, в компанию к помирающему в багажнике торчку, к лишайной псине, хромающей в нескольких ярдах от них, к бензиновым разводам на кончиках крыльев со скудным перьевым покровом... А Анат всё ещё протягивает руку в жесте древнем, как они сами: "я с тобой".
— Прости меня за это, — голос хранителя отдается эхом внутри черепа и больно бьёт в виски. Натаниэль вкладывает свою ладонь в руку жнеца и узнает тончайшие линии отпечатков, рубцы и свежие шрамы, нечувствительные для простого смертного, но не сокрытые от его нечеловеческой сущности, — боли было много, — Прости за тебя такого... — он хрипит эту молитву в чужое, напряжённое плечо, и даже не осознает, что впервые за необъятно долгое время кается.