пульс грозится проломить череп изнутри. стоя за пределами круга света и зрительной досягаемости он поднимает руки, — чужие прикосновения придётся отмывать долго и методично, жесткой щеткой между пальцами докрасна, — пытается холодными ладонями успокоить болезненные волны. китовий вожак пошёл бы на смертный грех ради той стабильности, в которую вечно пытается сыграть напоказ; за закрытыми дверями — струна вечно натянута, тонко дребезжит от любого неосторожного прикосновения.
что ему объяснить? а разве нечего?
(иногда ему интересно, таков ли Хиросима_Идальго, таковы ли гарпии вообще;
иногда ему интересно, что неправильнее — красный цветок все на своём пути сжирающей агрессии или обесцвеченная бездна когда-то похороненной злобы.)
— какого черта нам с этим делать, ты придумал? что, просто оставим конину с фиолетовыми глазищами посреди стайной? до столовой на ней гарцевать будем?
оголенные нервы палит дыханием. состайник по-знакомому бездумен, милостиво присутствует, пока речевой аппарат, отключённый от всего остального, выдаёт вместо приветствий и извинений что-то фирменно шероховатое. “морда рецидивиста” идёт пятнами в назначенное время — если очередной сомнительный комплимент можно пропустить мимо ушей, то акты каннибализма игнорировать сложнее; Ахава выдаёт нервная дрожь запястья в чужих пальцах, контрастно-лихорадочно-горячих. да, они это проходили, но при иных обстоятельствах: наверное, все эти красные нити — сказки для малолеток, потому что находят, в конечном итоге, совсем не поэтично. находят по оставшемуся в памяти запаху страха, ныне так тщательно упакованному в никотиновую пленку, да оставленным на память шрамам; находят по абсурдным ритуалам на крови. вламываются почти захватнически, заполняют пространство. Ахав чувствует под подушечкой пальца нёбо — неожиданно нежные ткани для того, кто привык разгрызать чужие кости в надежде добраться до сладкой сердцевины, и думает, что, на самом деле, прячется под этой толстой шкурой из речитатива без мыслительной подоплёки и мимических морщин, рисующих улыбку — справедливый вопрос для них обоих, если разобраться.
почему китобои — не гарпии?
ему хотелось бы верить, что ответов на этот вопрос достаточно, чтобы естественным образом разводить их на две разных стаи и понимающе кивать, наблюдая неизбежный конфликт, но, может быть, он всего один.
Ахав отдергивает руку с отвращением, неловко поводя ей в воздухе, будто ожидая найти в пространстве рядом с собой мыльницу, но проще ампутировать, чем оттереть. остальных удаётся держать на расстоянии во имя своих пунктиков, но гарпии не страдают от чрезмерной тактичности. Идальго много — ощущениями по коже, ненавистным изнаночным шлейфом в воздухе, оседает на легких (жутко_громко_запредельно_близко); Ахав молчаливо, но не беззвучно высказывает это куда-то в чужую шею — скрипит зубами, но, помня о различиях, не смыкает их на доверчиво доступной плоти. хотя, думается ему, это было бы смешно. ночь сказок заставляет границы выгорать подобно цветастым конфетным фантикам на летнем солнце, но та, что между ними, держится по-прежнему, не даёт вопросу о фундаментальной разности вылететь с кодом ошибки, пусть вожак китобоев и следует явно чужому примеру, облизывая по инерции трескающиеся губы, отделяя от горьковатого привкуса истлевшего сигаретного фильтра вызывающий алый оттенок.
его вдруг продирает до самого позвоночника.
— пейте, ибо сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов, — выдаёт он, не задумываясь ни на секунду над словами — прямо в неприлично близкую россыпь родинок по щекам, в это вопиющее нарушение всех протоколов. жутко_запредельно. не будь Ахав так увлечён сложной эмоцией, выбиваемой из него ролью Мессии местного розлива, так наверняка напомнил бы птенцу, где его место, но набегающая невеселая усмешка сигнализирует, что вожак сейчас не то чтобы полностью здесь — прямо как Идальго минуту назад, только китовьего вожака тянет не на изнанку, а куда-то внутрь себя. — видишь, как нелепо? ты, выходит, мой единственный апостол. дурной и бесноватый, но...
он не находит, что “но”, и, продолжая тянуть лицевые мышцы в гримасу, наблюдает за тем, как апостол Идальго убегает и прячется от него в тканевых складках. Ахаву — время водить. он вновь сокращает разросшееся было расстояние, благосклонно кивает сигаретной пачке на тумбочке и, вместо того чтобы замаять собеседника, тянет из картонки кирпичного цвета фильтр. привычно щёлкает колесиком, кутается в облако на выдохе. Идальго садится в гнезде из трепья, подбирает под себя ноги–лапы, предсказуемо не_смотрит. но говорит. говорит не так, как говорил бы Хиросима, и даже не так, как говорит сам Ахав — по кусочкам от того и от того, он собирает исповедь, как мозаику, и выплевывает друг за другом эти цветные стекляшки прямо ему под ноги: вот, вожак, смотри, твой не-Искариот дерёт горло острыми краями слов. жертва. не агнец, конечно, и близко, но — разве ты не оценил?
почему китобои — не гарпии?
а ведь в самом деле...
Ахав садится на пол напротив и наблюдает за огоньком в чужих пальцах, самому себе не признаваясь в том, что этого хватило. может, ненадолго, — старый кит параноидален и злопамятен, и чужого имени, отчасти канувшего в Лету, не забудет, как не забудет и своего, — но, по крайней мере, на здесь и сейчас — достаточно, чтобы отпустить Хиросиму и смягчиться.
— Идальго, — спокойно признаёт он. — ты может и верен, но это не меняет того, что ты не понимаешь. никто из китобоев не понимает, и Ланселот не понимает, и... — он запинается, затягивается. на языке — размышления последних нескольких дней, в серых радужках отражениями — янтарные предвестники тех самых костров, но никак не разобрать, о чем они говорят своим мерцанием.
— проблема в том, что это как будто я один понимаю. мы ведь... говоришь, не всем по зубам — а Ланселот ведь все-таки сбежал. и что значит — не по зубам? он ведь выиграл. он выиграл лично у меня. получил то, что хотел.
он даже не выиграл — он выигрывал; они недолюбливали друг друга, но недолюбливали тихо, упрямо делая вид, что проблемы просто не существует. то, что тогда казалось мудростью, со временем опускается в рейтингах до банальной трусости (перед кем и почему?), а пальцы снова ломаются тремором, неаккуратно сбивая искры прямо на потёртые кроссовки. он переставляет ноги поудобнее, ерзает на месте, свободной рукой тянется к вороту Идальго и тащит на себя, вынуждая наклониться ближе. понижает тон до интимного шепота, каким признаются в любви или в убийстве.
— ты ведь апостол, так? значит, слушай. нам нужно было его распять. мы слишком лояльные. меня не интересует Ланселот: я не по нему убиваюсь, подумай уже головой; меня интересует то, что мы— я позволил ему и оставаться здесь, пока он считал это удобным, и свалить в подходящее время. так ничего не добиться, мы... я... я знаю, как правильно. мне кажется что знаю. может быть, это не просто, а так, как должно быть.
он клацает челюстью, замолкая. откровение, к которому он шёл всю свою жизнь — и вот так, на холодном полу, с запинками, грамота за участие на школьном конкурсе чтецов. и все-таки он сказал, и облегчение раздувается гелиевым воздушным шаром в грудной клетке. он даже поддаётся и снова поднимается на ноги, принимаясь ходить из одного конца комнаты в другой. у них с Богом всегда были сложные отношения, но вот концепция чистоты Ахаву была, как ни крути, близка: отцовские лапы, ободранный угол без обоев в общей комнате, неискренние слёзы матери, лихорадка брата, своя немощь — все грязное, бедное, невыносимое и тошнотворное. от Левиафана в Доме пахло стиральным порошком и мятой, от гарпий — кровью, потом и куревом; Троица напоминал что-то летне-травяное, а Таис уже потом — пряности и химический дешёвый парфюм. все разделилось так четко и однозначно, но никто кроме него, кажется, и не заметил, как он сам не заметил белых пятен на своих картах.
так вот — Бог ни разу ему не ответил, хотя Ахав правда пытался. пришлось отвечать самому. вот такая плохонькая шутка.
— к черту, мне нужны не китята а чтобы все было... справедливо? да. просто справедливость. кесарево кесарю, Божие — Богу. кто-то все равно должен это делать, кто-то всегда должен; а мы только и делаем, что треплемся... вот что я подумал, пока ты занимался конокрадством, — он смеётся, зная, что шутка не смешная, и выглядит в этот момент едва ли намного адекватнее полоумной гарпии. в обритом черепе образуется глухая пустота, и губы-руки движутся по инерции, продолжая беззвучно сплетать сети из недовысказанного: Идальго больше не нужно, этого уже много. причастие горит меткой на правом предплечье и пальцах левой руки. ты уже пообещал, не говорит, но подразумевает он, ловя хищную птицу в фокус взгляда, тебе нигде больше не предложат серебра — ты ведь тоже, знаешь, не лучше Ланселота.
(но мы притворимся. это будет уже другая игра, но ее ты тоже знаешь.)
сказать больше, на удивление, нечего. Ахав тушит сигарету о металлическое изголовье и укладывает бычок к остальным — на покрывало Идальго, в четвертый раз огибая его кровать по кругу и останавливаясь перед зверем, терпеливо выжидающим, пока хоть кто-то из присутствующих обратит на него внимание; на печальной лошадиной морде, тем временем, очевидно читается “как будто это мне, господа хорошие, больше всех надо было”. Ахав примирительно жмёт плечами, что на универсально-межвидовом значит примерно “дела инквизиторские, ничего личного, дружок”. тянет руку неуверенно — хуже уже не будет. бумажно-шершавая ладонь скользит по лоснящейся шерсти, очерчивая жестко выделенный костью контур. зверь глядит диковато, не доверяет — оно и ясно; но бежать не бросается, покорно терпит чужое любопытство, лишь негромко фыркая в ответ.
— ещё вопрос. чем он (“хороший мальчик”, я правильно называю?) такой особенный, что его нужно было непременно притащить сюда?[nick]ахав[/nick][status]китобой[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon][sign]18 yo / китобои / --i[/sign]