Добро пожаловать в Хей-Спрингс, Небраска.

Население: 9887 человек.

Перед левым рядом скамеек был установлен орган, и поначалу Берт не увидел в нём ничего необычного. Жутковато ему стало, лишь когда он прошел до конца по проходу: клавиши были с мясом выдраны, педали выброшены, трубы забиты сухой кукурузной ботвой. На инструменте стояла табличка с максимой: «Да не будет музыки, кроме человеческой речи».
10 октября 1990; 53°F днём, небо безоблачное, перспективы туманны. В «Тараканьем забеге» 2 пинты лагера по цене одной.

Мы обновили дизайн и принесли вам хронологию, о чём можно прочитать тут; по традиции не спешим никуда, ибо уже везде успели — поздравляем горожан с небольшим праздником!
Акция #1.
Акция #2.
Гостевая Сюжет FAQ Шаблон анкеты Занятые внешности О Хей-Спрингсе Нужные персонажи

HAY-SPRINGS: children of the corn

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » да и ты, блядь, не дульсинея


да и ты, блядь, не дульсинея

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

[nick]Идальго[/nick][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/239-1608427594.jpg[/icon][status]16 yo / китобои /--i [/status][sign]пеку тебе эчпочмаки с мясом твоих врагов[/sign]

да и ты, блядь, не дульсинеяhttps://forumupload.ru/uploads/0013/d7/4e/42/86937.png
♘ время: ночь сказок ♞ участники: ахав | идальго
за всеми изнаночными стежками, под скулами со вспухающими желваками, в уголках неприятно растянутой улыбки — много раз отбитое нутро. вынырни ты из своего богатого внутреннего мира, мой славно-печальный инквизитор, то увидел бы кое-что сверх пернатого чудовища со встроенным в него мудачизмом:
— какой ты, к черту, рыцарь?
— да и ты, блядь, не дульсинея!1

Отредактировано Satō Sui (2021-03-10 19:00:24)

0

2

[nick]ахав[/nick][status]18 yo / китобои / --i[/status][sign][/sign][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon]
охрипший отсутствием батареек приёмник перестаёт связывать его с внешним миром, когда Ахав пытается настроить громкость; какая-то третьесортная попсовая певичка надрывается ему прямо в ухо и он хочет намекнуть ей на то, что у них ничего не выйдет, по крайней мере не сейчас и даже не сегодня, и, возможно, не в этой жизни, но сбивает ребром ладони антенну и ее голос, не вытянув ноту, тонет в белом шуме.

не сказать, что он совсем расстроен, но осадок остаётся, а вместе с ним — вынужденная необходимость быть наедине с собой.

мысли догоняют его стаей_стаей_стаей голодных псов и вцепляются в лодыжки, не давая уйти — пригвозжденный к месту мощными челюстями цербера, этой огромной вонючей псины-памяти, глядя в потолок, он зачем-то припоминает положительное (стабильное), как обычно бывает, когда чего-то лишаешься. с удивлением отмечает, что в черепной коробке не образуется вакуума даже несмотря на то, что их отношения очень тяжело назвать эталонными — всегда было тяжело. Ахав недостаточно глуп, чтобы не замечать очевидных вещей, но также недостаточно решителен, чтобы работать над собой, не трясясь от страха ненароком перемолоть в жерновах свою, — такую хрупкую, — личность; и он вечно застывает, видя причины и следствия, но ничего не делая, чтобы изменить ситуацию — разве что продолжая вгонять гвоздь за гвоздем в крышки гробов. так и выходит каждый раз, так и выходит в этот раз. прощаться — глупо и лицемерно: когда все так долго копившееся наконец-то разрешается и рвётся, они даже руки друг другу не жмут. с беглецами не расшаркиваются. Ахав отдаёт его ткачам, разменивая, как вещь, и вешает ярлык благого дела, скрепя сердце — он все равно никогда не был с ними по-настоящему.

Ланселот его, пожалуй, почти что ненавидел, загоняя чувство все глубже и глубже из нерешительности и оставляя там — пускать корни, крепнуть, не имея выхода, внутри. это объяснимо, но, с точки зрения Ахава, мотивировано лишь неспособностью понять; а потому он скорбит не по товарищу, не по сыну, а по утерянной целостности цепочки, подобной тем, что он на шею себе навешивает.

звено-следствие — звонкая, дребезжащая плохо натянутой гитарной струной пустота на месте Ланселота в стайной;

звено-причина — ...

он это с собой не обсуждает.

цербер смотрит на него выразительно и вопросительно, и в зрачках его размером с монету отражается чьё-то злое отчаяние. Ахав привычным жестом тянется за сигаретой в пачку и промахивается, влезая пальцами в картонную пустоту.

этого хотел, а?

пёс молчит, потому что ничего не хотел.

ночь сказок в самом разгаре. с час назад заглядывал Троица, обеспокоенный отсутствием в Кофейнике китовьего предводителя; мялся на пороге, бледный лицом, спрашивал, все ли в порядке, а сам все взглядом по комнате шарил, будто ожидая найти орудие самоубийства (стало неловко — неужели он и со стороны казался таким подавленным?): за все время их знакомства Ахав, кажется, не пропустил ни одной. должны были быть причины. Троица знал, что они есть, и знал даже лучше, чем Ахаву хотелось бы, потому, видимо, и заглянул проведать крестного — ткачи, казалось, иронизировали над ним, провожая взглядом в коридорах: вечный должник. а вожак китобоев пожал плечами равнодушно и, махнув рукой, — мол, иди, не беспокойся, — отвернулся к стенке, притворившись заблудившимся где-то среди водорослей на дне морском: путь до Кофа пролегал через необходимость смотреть людям в глаза, ранясь об острые края ракушек на дне безобидного любопытства во взгляде, а этого он не допускал даже в виде мысли.

и он ушёл.

Ахав был уверен, что это именно то, что он попросил сделать, но все равно почувствовал клокочущую где-то внутри ярость, чёрной жгучей волной поднимающуюся к самому горлу, и на всякий случай швырнул в стену старую чашку без ручки — та взорвалась градом белых осколков, не принося никакого облегчения, и укрыла изножье ближайшей кровати вулканическим пеплом и тонким слоем окурков.

дело было, конечно, не в Троице, не в ткачах, и в тот момент даже не в Ланселоте — точнее, не только в нем.

бросили, — выносит вердикт Ахав, обводя взглядом помещение, будто нарочно пытаясь вновь раздразнить в себе вновь это мерзкое чувство. — и этот... птеродактиль. курица зубастая. Хиросима... — он поджимает губы, и без того тонкие, и принимается ковырять сорванным до крови ногтем покрывало. цербер по-прежнему следит за каждым его движением единственной свободной головой; по каким-то причинам, в этой странной метафоре ноги, в которые можно вцепиться, у кита две. Ахав поднимает на него взгляд, ощущая предательское покалывание в носу, будто ему снова одиннадцать, а они, действительно, по-прежнему Хиросима и Ёрш, и он хнычет от злости, будучи не в силах больше ничего сделать, сидя на ступенях с разодранной коленкой, но это глупо и ныть он себе не позволит — подумаешь, великая потеря; запей горечь на корне языка и пройдёт. он нарочно сковыривает болячку на пальце и медитативно наблюдает за тем, как на белизне собирается багрянец. — конечно, его тоже нет. будто... будто он тут на общих правах. может себе позволить все то же, что и остальные. интересно, кто ему это сказал.

иногда от Идальго так тяжело пахнет чем-то чужим и нездешним, что рядом невозможно находиться, не испытывая внутренней дрожи. тогда Ахав ревностно окуривает его тлеющим Кэмелом, в ответ на возражения грозясь добыть ладан и кадило. он не понимает Дом за пределами Дома, или хочет делать вид, что не понимает: от этого знания ему некомфортно, он прячет его в пепельницах и бутылках, зная, что не одинок в этом стремлении сбежать и спрятаться. тем сильнее злит то, что Идальго с его мнением не считается и всякий раз упорно игнорирует вздыбленный загривок и расширяющиеся зрачки, продолжая жечь звериную морду тлеющим угольком.

Изнанка оседает на его коже, и Ахав срывается на угрожающее шипение, когда его вновь и вновь случайно-намеренно задевают чужие руки: не подходи ближе, чем на метр, я чувствую бесовщину.

но он просто не может ему запретить — птенец ему не подчиняется.

его забрасывало Туда несколько раз, но лучше всего он помнил самый первый.
только-только крещённый новым именем, он безучастно ощупывал пальцами, длинными и тонкими, точно древесные ветви, онемевшие сросшиеся губы и тонкую кожу, испещрённую символами — под ней, кажется, ещё билось и шуршало что-то живое, человечье (позже он, конечно, попробовал проверить это самым буквальным образом и вымазался в собственной крови, оказавшейся почему-то темной, как чернила);
он пробыл там с неделю, забывая спать, есть и пить и не чувствуя необходимости это делать, а потом, когда его все-таки выбросило обратно — ещё неделю в Могильнике. это на корню загубило возможность развития их с Домом особых отношений.
Там он был тем, кем являлся на самом деле — оболочкой.

он не знает, когда они виделись в последний раз, но что-то подсказывает ему, что времени с тех пор прошло больше, чем должно; от этого тоже как-то не по себе — он не то чтобы волнуется, это неэффективно: он предпочитает себя травить. все, что воспринимается обычно как равнодушие, эгоизм или никому не вредящий протест теперь трансформируется в глазах Ахава в политический демарш. бросили; бросил. демонстративно, из злого умысла наверняка, ведь понимал, что сейчас не то время — и все равно ушёл. Ахав никогда не спрашивал его, что он видит Там, кто он Там, — своеобразная игра в прятки, они оба водят и ищут укрытие одновременно, — но теперь это почему-то мучает его, сворачиваясь смутной (отрицаемой) тревогой, — историй о не вернувшихся он слышал в достатке, — в животе, мгновенно перегнивающей в эгоистичное — и что бы там ни было, неужели это важнее?

отъебись, — резко командует он псу, спуская ноги с кровати: порванные шаблоны, несвятые святые. да пусть даже и не приходит, думается вдруг ему; какой из него рыцарь, какие из них с Ланселотом рыцари — одни слова. Ахав проходит через комнату, склоняется над останками чашки, павшей безвинной жертвой инквизиторского гнева. — не в ту заблудшую душу вгрызаешься.

ванька-тракторист (цэ) идальго

Отредактировано Satō Sui (2021-03-10 19:04:46)

0

3

[icon]https://funkyimg.com/i/2ZwDN.jpg[/icon]

в стайной душно. не от закрытых окон, а от вожака, который душнит, даже не раскрывая рта. здесь, во дворе, дышится легче, но назад тянет со страшной силой: не всё высказано, не весь яд выцежен. в присутствии Ахава весь он — сплошная стигма, еретик и преступник. Идальго давно изловчился не перчить в разговоре, когда китобой входит в раж. он порой доходит до той степени каления, когда тремор рук невозможно скрыть, просто заведя их за спину. хочется успокоить их на глотке Ахава. но довольствуется тонкими шейками одуванчиковых стеблей. он душит эти трубчатые полые стволы, из которых брызжет горькое молоко. переплетает их надёжно, но аккуратно, чтобы не повредить созревший пуховый шар.

Идальго венчает голову Ахава нимбом. одуванчиковый венок окончательно возводит того в лик святых, и китёнку сложно не признать, что христианские атрибуты очень идут измождённому лицу вожака. Идальго опасно приближает себя к самопальной святыне — кадык нервно дергает, а живот подводит от предвкушения. долгий выдох тревожит белые цветочные хохолки и десятки пушинок сначала взлетают вверх, а потом медленно оседают на плечах, в складках одежды, в неловкости между. без пухового прикрытия, переплетение стеблей выглядит рвано и хищно, как обруч из ветвей с шипами. как терновый венец.

… и, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский! (Мф. 27:29)

Идальго смотрит на свои руки: вымаранные в млечном соке, они закономерно темнеют в багрянец.

••••••••
Он положил на это что-то около трёх суток. И, теперь, когда налившаяся луна возвещает Ночь Сказок, он не собирается отстёгивать поводок с собственной шеи. Прущие из дёсен клыки и страшный зуд в районе лопаток понукают сконцентрироваться на удержании человеческого обличия. За кожей, истончающейся и непрочной, сгусток агрессивных инстинктов. Оплывший лунный кругляш кипятит кровь. Его продирает жаром от копчика до затылка — Охота. Нет, всего лишь обманка. Воспоминание. Пусть эта адреналиновая горячка напоминает начало Охоты, но теперь она не имеет к нему отношения. Приходится купировать звериное, бессознательное. Очень знакомое желание — ощутить истошно бьющийся под губами пульс (достаточно сомкнуть челюсти, чтобы попробовать на вкус чью-нибудь красно-тягучую жизнь).

В стык шеи и плеча утыкается что-то бархатистое. Обдаёт край уха тёплым дыханием. Идальго представляет, как на секунду сыграли его глаза, но тут же доверчиво прикрывает веки:

— Не кипиш'уй. Я с'тараюс'ь.

Лесу плевать на тщетные попытки Идальго не провалиться в его ветвисто-прожорливое нутро. Он идёт по утоптанной тысячью ног/копыт/колёс дороге. Бдит, чтобы хвойные лапы не сбили с пути. Спотыкается о жёсткие сорняки, торчащие редкими лишайниками, посреди пыли и глины. То и дело выбрасывает на шоссе — треснувший асфальт рождает испуганный всхрап за спиной — но граница плывёт и он чувствует, что близко. А ещё то, что смертельная усталость опасно меняет реальность.

Он не понимает, как это происходит, но вокруг словно воздух пропитывается стаей. Узнавание так внезапно обрушивается, что хочется немедленно притормозить и обкашлять этот вопрос наедине с собой. Стаей — это китами что-ли? Ухмылка исчезает, вместо неё остается пауза. 'Не сейчас', — китобой мотает головой, по-псовьи стряхивая галдящие мысли.
Его пребольно хлещет ветка — снова — он закрывает лицо рукой, чтобы защититься от следующего удара, но локтем прикладывается к.., косяку? Дверь учительского туалета некстати открыта, но болезненная вибрация в конечности самая меньшая из плат, что ожидает его за поистине идиотский поступок. И всё-таки он взбудоражен и истерично-счастлив. Виной всему слабоумие и медленно отступающая граница. Штормит. Перед глазами муаровая взвесь, под ногами — асфальт, паркет, земля, снова паркет... Китобой минует лестницу и припускает по коридору, молясь всем божкам, про которых бесконечно толкует вожак, чтобы никто из серодомовцев не попался на пути. Коридор-коридор-коридор, двери в чужие стайные, сонная нега плывущая по Дому, такая рыхлая, квелая. Напитанная чарами Ночи Сказок, особенным временем, когда сказочное становится реальным и наоборот. Иначе он бы не сдюжил, не протащил то, что превышает его способности...

— Не бойс'я, — шепчет тому, кто позади, — Доверяй мне...

Идальго замирает у первой комнаты. И сладко смакует секунды сомнений.

Ему даже в голову не приходит, что Ахав может оказаться в Кофейнике или где-либо ещё, кроме своей аскетичной кельи. Наверняка мучит себя власяницей и отсчитывает положенные плети за грехи собственные и грешки китят в частности. Идальго знакомо, очень по-гарпийски скалит пасть, но за грудиной будто скрипит старый, проржавевший механизм — вдруг инквизитор уже решил вопрос путём самосожжения?

Полупроницаемая, 'пограничная' ладонь с силой толкает дверь в стайную.

••••••••
Идальго с неделю наблюдал экзистенциальные метания вожака. Отвалившийся кусок ржавого меченосца похоже выбил у Ахава почву из-под ног(и). По скромному мнению Идальго, манкий, тонкий Ланселот сделал всё правильно, нашёл стаю по масти. Хиросима когда-то сделал то же самое. Ну не чувствует хрупкая рука Ланселота рельеф скользкого от крови меча — отпусти его в тёмные, безглазые коридоры, Ахав. Но вожака легче успокоить пером в грудину, чем лезть в душу с разговорами. Идальго всё же имел неосторожность подступиться с шепелявой наглинкой (вопреки здравому смыслу):

— по ком грус'тит, мой добродетельный рыцарь?
— не рыцарь. я. и ты не рыцарь. никто не.

От тона пробрало до загривка. Так гонят приблудную шавку из царской псарни. Что ж, справедливо.

— может тоже прогуляешься до ткачей? или вернешься к своим? гарпиям

Гарпун китобоя достиг своей цели — минуя шкуру, жёсткость мышц и кости — в самую мякотку. Знай своё место, чужак. Это толчок до самого последнего предела. А дальше слепая бездна без цвета и света. Идальго мог бы утянуть Ахава с собой и разделить падение — до самого неприглядного дна.

... Мог бы повестись на отповедь.

••••••••

Он планировал предстать пред суровыми очами вожака чин по чину: с открытым забралом, верхом на боевом коне. Но благородная цель разбилась о чугунную задницу реальности и китобой вваливается в стайную на полусогнутых. Изнанка исторгает его, как вымученного уродца лоно матери. Идальго подслеповато щурится и со свистом загоняет в лёгкие специфический воздух Дома, от которого успел отвыкнуть. Три Ахава соединяются в одного — подводящее зрение ловит в фокус его авторский 'что?' взгляд. Кит хочет ответить невербальным: 'кто-кто? Конь в пальто', но громкое ржание, замешанное на испуге, дезориентации и чёрт-знает-чем-ещё, отрезвляет. Даже до его двух прямых извилин доходит ментальная команда: обнять, спрятать морду в изгибе шеи, шептать всякие глупости и долго-долго извиняться за:

— Видиш'ь, теперь мы в с'амом деле рыцари. У нас' ес'ть конь, почти волш'ебный, почти Буцефал, — с Ахавом говорит спина Идальго. Лицом к вожаку только дикие глаза нездешнего зверя, пустые койки стайной и тонкая-непрочная связь одного полоумного кита с сознанием.

0

4

[nick]ахав[/nick][status]китобой[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon][sign]18 yo / китобои / --i[/sign]
он не позволял себе срываться на посторонних и при посторонних; и как-то так вечно выходило, что стая, в большинстве своем, в категорию посторонних тоже попадала — родители ведь не говорят с маленькими детьми о проблемах в браке, только за закрытыми дверями посуду бьют. для новичка этот принцип оказался полезным. конечно, он, как и всякая гарпия, умел царапаться и вгрызаться зубами в доверчиво открытые полосы кожи (Ахав помнил, на его предплечье на память вместо татуировки — явная нехватка плоти, какая романтика), вот только права воспользоваться приобретенными в бесконечной гонке на выживание навыками больше не имел: для того, чтобы сменить шкуру, нужно основательно постараться.

он не позволял себе срываться, а потому, сидя в куче реквизированных с чужих кроватей и сложенных в по-детски наивное подобие трона подушек, он многозначительно молчал и лишь время от времени скрипел зубами, заставляя обитателей комнаты подпрыгивать на местах.

никто не понимал, что это должно значить — и, вместе с тем, внезапные приступы бруксизма у бодрствующего, вопреки всем медицинским справочникам, вожака подозрительно совпадали по времени начала и продолжительности с моментами, когда Идальго случалось открыть рот.

— глис'ты? — радостно поинтересовался как-то виновник торжества, посвистывая щербиной между зубами; Ахав ухитрялся делать одновременно два дела — истерически мыть руки и курить, и, оторвав взгляд от кожи, пересохшей и лопающейся от постоянных санитарных обработок, почему-то совершенно не обрадовался, наткнувшись в отражении на ядовитую россыпь чужих веснушек за плечом.

— чего?

— челюс'ти крош'иш'ь. такое бывает, ес'ли глис'ты. а из сопутс'твующ'их заболеваний ес'ть энурез...

стертые зубы сжали сигаретный фильтр, как если бы в попытке его пережевать. Ахав обернулся, острым локтем врезаясь в ребра Идальго и неприязненно морщась; вздохнул печально и протяжно, оценивая масштаб проблемы — "птенец", выше него на пол-головы, глядел на него с выражением лица совершенно имбецильным, явно довольный шуткой или считающий это актом дружелюбия, подколкой в стиле престарелой супружеской пары.

— невроз. хотя может и энурез. ты, главное, в одной постели со мной не спи — и все будет хорошо, — он замялся на мгновение, туша окурок в раковине. — ну, не хорошо. нормально хотя бы.

притирка проходила долго, почти бесконечно, под градом насмешливых взглядов, и, в конце концов, трансформировалась в вялотекущий локальный конфликт, тянущийся, как жевательная резинка; так переходит из острой в хроническую стадию и становится частью жизни заболевание.

терпеть Идальго, не пытаясь привыкнуть, парадоксально оказалось несложно: от самого Ахава в нем было меньше, чем в остальных.

***

керамические осколки ложатся в заторможенно движущуюся холодную ладонь. он концентрируется на счёте — раз, два, третий снова режет указательный палец и красится в розовый; след из сигаретных фильтров — на кровати Идальго, и, на мгновение замявшись, Ахав все-таки не берётся их убирать. он повторяет это мантрой то ли про себя, то ли шепотом — да пусть даже и не приходит. вспыхнувший было огонёк бешенства утихает, наконец-то оставляя китовьего вожака опустошенным и спокойным. он даже думает заглянуть все-таки в кофейник, и, проходя мимо окна, бросает короткий взгляд на своё размытое отражение, художественно обработанное слоем пыли с обратной стороны: на расстоянии не различить капиллярной сетки, протянувшейся по белку левого глаза, и серая футболка с растянутым горлом, если не приглядываться, тоже не выглядит мятой до степени, в которой акт демонстрации ее широкой публике был бы расценён как неуважение.

впрочем, оно его и не волнует. результат символической уборки громыхает в жестяном мусорном ведре.

он собирается как-то неловко, напоминая суетливую птицу (смешно); ищет по всей комнате зажигалку, отдающую чем-то уже давно не_родным, — может, восемь лет назад на ней ещё можно было различить въевшиеся в ледяной металл отпечатки пальцев матери, но память о ней выцвела уже так, что Ахав и лица бы не вспомнил, — набрасывает на сутулые плечи, под рукавами покрытые бледно-рыжими пятнышками, рубашку, явно у кого-то когда-то одолженную; обходит комнату трижды по кругу, будто в поисках чего-то жизненно необходимого, но не находит и лишается последнего оправдания.

да пусть даже и не—

вместо дверного полотна, грязного от вечно прикладывающихся подошв, кроссовок врезается в чужую ногу, и Ахав инстинктивно отшатывается, чуть не теряя равновесия на плохо приспособленном для кульбитов протезе. запах Изнанки забивается в ноздри моментально,

(ни тепла ни холода ни сытости ни голода ни даже смерти пока что — бессловесный призрак глядит куда-то мимо и только руки тянет в агонии без конца и края)

а в китовьем вожаке и выродок-чихуахуа бы страх почуял — Ахав только что не рычит, вжимаясь в кровать позади, чуя неладное. он в первый раз жалеет о том, что скудное освещение Первой не позволяет разглядеть состайника (?) как следует; лампочки над кроватью Бедуина лепят лицо Идальго тёплыми желтыми мазками в противовес интимному полумраку, совершенно не вяжущемуся со случаем, очерчивают линию плеч, но не могут добраться дальше. вожак вдруг ловит себя на мысли, что взглядом ощупывает темноту вокруг, цепляясь за каждый миллиметр. они пялятся друг на друга, два беглеца; во взгляде Идальго плещется что-то истерическое/маниакальное, Ахав инспектирует нездоровый румянец пятнами и дёргающиеся вверх, точно на ниточках, уголки губ, и морщится, пряча отвращение в лучиках от уголков глаз. линия кардиограммы эмоционального состояния снова неумолимо ползёт к отметке плохо контролируемого раздражения. никаких радостных воссоединений.

— а я думал даже, что ты нас все-таки покинул. всё гадал, вернулся ты в гнездо или в свою Нарнию.

в голосе стеклом битой чашки дребезжит коктейль из взрослого разочарования и детской обиды — ты должен был быть здесь, хотя Ахав не знает толком, зачем. он хочет спросить, что же, все-таки, привело его в их края; хочет спросить, пытаясь придать безразличное выражение своему лицу — что, что-то понял? он открывает даже рот, но его доблестный не-рыцарь, игнорируя всяческие приличия, вдруг разворачивается спиной к Ахаву и лицом — к чему-то ещё, и, черт возьми, он слышит. голос Идальго глохнет, сливается с шипением приёмника из-за спины, но он все-таки ловит слова, хотя кажется, что это слова ловят его: ясность, вопреки потаённым надеждам, не наступает.

— почти Буцефал, — сонно повторяет вожак, наблюдая за тем, как переливаются лампочки, отражаясь в глазах зверя на пороге. он смутно угадывает очертания морды, точно так же смутно — сумасшествия Идальго, и машинально проводит ладонями по лицу сверху вниз, будто надеясь стряхнуть наваждение, но когда он вновь открывает глаза, все по-прежнему: никуда не девается ни странный подарок, глядящий на него печально, ни спина Идальго, нарисованная нитью накаливания стеклянного солнца.

— Хиросима, — шипит он, нарочно не используя нового имени, совершенно не справляясь, в который раз, с ролью Спасителя, но тонко чувствуя иной образ, отдающий змеиной сущностью воспитателя китобоев, — объясни мне. сам объясни. я не знаю, что спросить.

Ахаву хочется втащить его в комнату и захлопнуть дверь, желательно — вдарив при этом по блаженной физиономии, но подтверждение их рыцарства, живое и явно этому месту не принадлежащее, располагается в самом проеме и препятствует исполнению задуманного. он не позволяет себе срываться на посторонних и при посторонних; но...

ладони почти жжёт, когда он хватает Идальго за грудки, — ну и вымахал, дылда, а поумнеть совсем позабыл, — и как следует встряхивает, надеясь спровоцировать хотя бы кратковременное просветление. вихрастая голова болтается, как у игрушки на пружинке, и это почему-то тоже ужасно злит-злит-злит.

— какой, к черту, Буцефал? а? ты совсем из ума выжил? какие... какие мы рыцари, Хиросима; какие мы, скажи? — ему кажется, что он чувствует, как хрустят пальцы, сжатые до снежно-белых костяшек; это то, думает Ахав, — мысль не даётся, ускользает, стук крови в висках звучит громче, чем внутренний монолог, — это то, что они слышат в словах о “думать прежде чем действовать?” он отталкивает Идальго, со странным удовольствием прислушиваясь к звуку соприкосновения чужого хребта и стены, и сам отступает назад, за пределы круга света.

— ты поехал. теперь уже совсем, — мрачно выносит вердикт Ахав, отстранённо изучая свои руки и привычное ощущение незримого грязного осадка, их покрывающего. на Идальго он не смотрит нарочно — не может. — поверить не м... нет. могу. верится как раз с лёгкостью.

0

5

[icon]https://funkyimg.com/i/2ZwDN.jpg[/icon]
в процессе постановки диагноза (энурез или гельминты?) Идальго случилось вымыть с вожаком руки. на этом всё.

••••••••

Спасительно глухой к мирам по ту_и_эту стороны, он слышит только слова вожака. Не слова даже, а послания, вшитые в интонации. Интонации с душком уязвлённости. Он готов платить за этот до колик знакомый образ: зубы сжаты, скулы обострены, взгляд сверлящий и колючий — Ахав осуждающий — от этой недоброй встречи его догоняет стыдно-розовым, ехидным восторгом. С'учится, значит, не с'ломалс'я, — эта мысль будто вынимает из него позвоночник, и кит сильнее прихватывает зверя за холку в поисках опоры. Он бубнит и шепелявит непонятные заклинания в нервно подёргивающееся лошадиное ухо: 'хорош'ий мальчик', 'боевая коняш'ка', 'познакомьс'я ...<...> он тебя не с'ъес'т'. Полумрак нехорошо разбивает на пиксели. Идальго чувствует, как Изнанка запускает холодные лапы в ливер и тянет-тянет назад. Он исчезает сам по себе, потом наваливается жижистая мгла.., когда рука проходит куда-то сквозь истончающееся, чутко вскидывающееся животное, тревогу в голове выкручивает на максимум.

хиросима хиросима хиросима

Зачем-то взывают к его изнаночной сути. Тыкают вилами — грубо и без страховочного шокера — спящую, изголодавшуюся тварь, надёжно упакованную в доспехи. В висках стучит так, что приходится цепляться за голос вожака — не уплыть бы в знакомую, злую тьму, где не нужно утруждаться логикой — её легко заменяют голые инстинкты:

— Что тебе объяс'нить? — с расстановкой отвечает китёнок (фантомные клыки досадно мешают работе челюстно-лицевого аппарата) — Конь, с'тул, 28..?

Когда вожак разворачивает его к себе и хорошенько встряхивает, на лице Идальго никакой работы мысли. Только подкорка дешифрует жалящие вопросы Ахава во что-то персонализированное, с тонкой накипью беспокойства. От этой его дёрганности и нервозности (причину которой сердито сжимают скрипуче-чистые руки), начинает кровить что-то, смутно напоминающее совесть. Он пытается заглянуть в чужие глаза и вылакать из них тревогу, но их жрёт нецветие стайной и собственное расщепляющееся сознание. Идальго охотно откликается на Хиросиму (тот всегда умел сбить градус) и доверительно шепчет Ахаву куда-то в ершистую макушку:

— Хорош'о, что у тебя морда рецидивис'та, а то бы уже нагнули за ... Ты в курс'е, что пиздец какой милаш'ка?

О том, что несёт, кит подумать не успевает. Затылок взрывается чёрной болью. Стена справедливо неласкова. Идальго выдыхает резко, словно выгоняет из носовых паз отравленный воздух. Содержимое черепной коробки укладывается на место (нет никакого места. как и содержимого). Взгляд осторожно мажет по силуэту вожака, но не ловит лицо в ловушку глаз — опасно. Для кого — вопрос.

Он мягко тянет за повод, понукая животное пройти вглубь стайной. В плотном сумраке мелькает веер взметнувшегося хвоста, угадывается игра мускул под гнедой шкурой. Тонкая полоска коридорного света исчезает за закрывающейся дверью. Скрип, хлопок. И улыбка, которую не видно, но слышно. Ладони скользят по двери. Щербатая поверхность держит Идальго в_здесь и он ищет спасительного занозящего укола, но находит кое-что более эффективное. Одуряющий запах. След которого снова возвращает к вожаку. Терпкость которого, вкупе с кличкой-триггером — Хиросима, раскачивает маховик времени. И швыряет к истокам. К вспоминанию: почему китобои — не гарпии?

По-звериному обострённый, он перетекает ближе к Ахаву.

Когда-то Идальго его уже распробовал. Это 'когда-то' случилось не с ними — с тщедушным Ершом и мелком гарпийским обмылком — Хиросимой. Он видел эти глаза много раз: неверие, беспомощность. Глаза дичи, загнанной сворой гончих. Жрать людей просто: втянуть в воскрылия носа липкий, злой страх (эта тяжёлая эмоция сладко оседает где-то в солнечном сплетении — разжигает голод), втереть в дёсны кристально-чистый ужас. Поймать узким, с игольную головку, зрачком расползающийся зрачок жертвы. Поплыть от вседозволенности и прокатить животный рык по гортани. Они, глаза, наполняющиеся влагой; карие, голубые, зелёные, слились в бурое уродливое пятно. А эти, серые и злющие, обещали костры инквизиции. 'Запомни меня', — говорили они. И он запомнил. Как и вкус крови, оттенок которой осел сладостью на языке и запах которой держит крепко. Помнить. Держать. Находить.

Идальго находит себя держащим запястье вожака. Эту брезгливую белоручку, с премерзко шершавой кожей от бесчисленных щелочных помывок. Сквозь раздражающий запах чистящих средств и лавандовой отдушки пробивается она — кровь. Нота — карминная и тягучая. Он с урчанием раскатывает её на языке. Выдаивает из указательного пальца терпкое. Во рту солоно. Нёбу приятно и щекотно от загрубевшей кожи, зубам — от хищного покусывания указательного пальца. Раненого пальца китовьего вожака.

— С'у-ука, ты с'пециально..?

Специально что? Такой вкусный? До пузырящихся слюней на чужом пальце? Блядь, Идальго, включи стоп-кран...
Китёнок многозначительно мдакает аккурат в пошедший морщинами лоб кита. Горячее дыхание рикошетит от кожи Ахава и приносит Идальго сивый душок. Он закрывает глаза и втягивает новую возможность не поехать шиферной крышей — удачно кое-кто курил недавно. Идальго издаёт утробное ворчание и рискованно тянется к тонкой линии бесцветных губ. Никотиновый дух вытесняет запах крови, от которого торч, условно напоминающий Идальго, имеет все шансы неделю стоять на горохе. Он находит в себе силы сделать шаг назад и эти несколько дюймов поднимают ему руки и вплетают их во взлохмаченное гнездо волос — не думай о том, что сейчас произошло, забудь.

Окурки, живописно путающиеся в драпировке покрывала, накрываются телом китобоя. Он выдыхает тяжело и долго, как глубоководное млекопитающее и гудит на одной ноте в подушку. Потеревшись лицом и, должно быть, просыпав на наволочку эти-блядские-родинки-ну-почему-их-так-много, звучно зевает в сторону. Руки запускаются в недра койки и в полумраке аппетитно хрустит сначала коробка от сигарет, а затем — кремниевое колёсико зажигалки. Оранжево-синий свет пламени выкусывает из темноты обострившееся лицо с прикрытыми глазами (кончики ресниц подозрительно подпалены). Идальго садится на кровати с ногами, пускает сквозь щербинку между зубами табачную взвесь и только сейчас слышит придушенные всхлипы приёмника. Кладёт курево и зажигалку на однажды притащенную с чердака облезлую тумбочку (ему, конечно, не досталось одинакового для всех комплекта мебели, когда он бесцеремонно стал частью китобойного стада) — бери, угощайся, кофе не предлагаю.

— Поехал-поехал, — Идальго вдруг меняется в лице — не инфантильный подросток, которого то и дело приходится заземлять менторским тоном. А человек без хитринки во взгляде. Без выраженного возраста. Сквозь дымное томление видно усталые складки у обычно подвижных губ, готовых по-лягушачьи широко растянуться от взрыва хохота.

— Что ты пс'ихуеш'ь, не_рыцарь? — китёнок упирается лбом в скрещенные руки, венчающиеся тлеющей сигаретой, — Какие ес'ть, такие и рыцари. Не вс'ем по нутру, не вс'ем по зубам. Некоторые, очень чис'топлотные и выс'окоморальные, не приживаются. С'ечёшь? А иные, грязные выродки вроде меня — очень даже.

Голос Идальго звучит глухо, пока он не поднимает голову. Смотрит он, конечно, куда угодно, но не на вожака. Зеркалит его бегающий взгляд.
Конь, хоть и не местный товарищ, стоит смирно, застрявший между здесь и не_здесь. Идальго, на мгновение, изумлённо замирает. Будто не он протащил в Дом содранную из книг сказку. Зверь так поразительно близко и палит этими лиловыми глазищами, что мысленно китобой только и повторяет мантрой: 'ты поехал. теперь уже совсем'. Хочется поделиться наблюдением, что поехал он ещё в тот момент, когда вкатился со своим гарпийским скарбом в китобойную комнату и стал объектом презрения, как минимум двух стай: бывшей и будущей. В этот короткий момент ничейности его загородила спина Ахава, поставившая китов перед фактом — гарпии с нами быть. И ни словом о том, что Хиросима его почти принудил... Долг платежом красен.

— Я тебя на себя полгода примерял, — Идальго пятернёй разминает шею и думает о том, что легче бесоёбить, как обычно, отшучиваться, как привычно, и доказывать делом, а не.., но Ахаву нужны слова — ничего неожиданного, — Я бы мог без мыла залезть в какую-нибудь стаю, но выбрал твою. Тебя, мой отважный Ёрш. Так что, будь добр, успокойся и не унижай меня своими сомнениями в преданности и что там ещё по протоколу...

Идальго в один затяг добивает сигарету и рассеянно оглядывается в поисках подобия пепельницы:

— А мальчика этого забудь-отпусти, от него никогда не пахло китами... Ну, хочешь, я тебя других китят принесу? — алый глазок на кончике фильтра гаснет и в секундной темноте рождается гаденький хихик, рушащий солидность момента.

0

6

пульс грозится проломить череп изнутри. стоя за пределами круга света и зрительной досягаемости он поднимает руки, — чужие прикосновения придётся отмывать долго и методично, жесткой щеткой между пальцами докрасна, — пытается холодными ладонями успокоить болезненные волны. китовий вожак пошёл бы на смертный грех ради той стабильности, в которую вечно пытается сыграть напоказ; за закрытыми дверями — струна вечно натянута, тонко дребезжит от любого неосторожного прикосновения.

что ему объяснить? а разве нечего?

(иногда ему интересно, таков ли Хиросима_Идальго, таковы ли гарпии вообще;

иногда ему интересно, что неправильнее — красный цветок все на своём пути сжирающей агрессии или обесцвеченная бездна когда-то похороненной злобы.)

— какого черта нам с этим делать, ты придумал? что, просто оставим конину с фиолетовыми глазищами посреди стайной? до столовой на ней гарцевать будем?

оголенные нервы палит дыханием. состайник по-знакомому бездумен, милостиво присутствует, пока речевой аппарат, отключённый от всего остального, выдаёт вместо приветствий и извинений что-то фирменно шероховатое. “морда рецидивиста” идёт пятнами в назначенное время — если очередной сомнительный комплимент можно пропустить мимо ушей, то акты каннибализма игнорировать сложнее; Ахава выдаёт нервная дрожь запястья в чужих пальцах, контрастно-лихорадочно-горячих. да, они это проходили, но при иных обстоятельствах: наверное, все эти красные нити — сказки для малолеток, потому что находят, в конечном итоге, совсем не поэтично. находят по оставшемуся в памяти запаху страха, ныне так тщательно упакованному в никотиновую пленку, да оставленным на память шрамам; находят по абсурдным ритуалам на крови. вламываются почти захватнически, заполняют пространство. Ахав чувствует под подушечкой пальца нёбо — неожиданно нежные ткани для того, кто привык разгрызать чужие кости в надежде добраться до сладкой сердцевины, и думает, что, на самом деле, прячется под этой толстой шкурой из речитатива без мыслительной подоплёки и мимических морщин, рисующих улыбку — справедливый вопрос для них обоих, если разобраться.

почему китобои — не гарпии?

ему хотелось бы верить, что ответов на этот вопрос достаточно, чтобы естественным образом разводить их на две разных стаи и понимающе кивать, наблюдая неизбежный конфликт, но, может быть, он всего один.

Ахав отдергивает руку с отвращением, неловко поводя ей в воздухе, будто ожидая найти в пространстве рядом с собой мыльницу, но проще ампутировать, чем оттереть. остальных удаётся держать на расстоянии во имя своих пунктиков, но гарпии не страдают от чрезмерной тактичности. Идальго много — ощущениями по коже, ненавистным изнаночным шлейфом в воздухе, оседает на легких (жутко_громко_запредельно_близко); Ахав молчаливо, но не беззвучно высказывает это куда-то в чужую шею — скрипит зубами, но, помня о различиях, не смыкает их на доверчиво доступной плоти. хотя, думается ему, это было бы смешно. ночь сказок заставляет границы выгорать подобно цветастым конфетным фантикам на летнем солнце, но та, что между ними, держится по-прежнему, не даёт вопросу о фундаментальной разности вылететь с кодом ошибки, пусть вожак китобоев и следует явно чужому примеру, облизывая по инерции трескающиеся губы, отделяя от горьковатого привкуса истлевшего сигаретного фильтра вызывающий алый оттенок.

его вдруг продирает до самого позвоночника.

— пейте, ибо сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов, — выдаёт он, не задумываясь ни на секунду над словами — прямо в неприлично близкую россыпь родинок по щекам, в это вопиющее нарушение всех протоколов. жутко_запредельно. не будь Ахав так увлечён сложной эмоцией, выбиваемой из него ролью Мессии местного розлива, так наверняка напомнил бы птенцу, где его место, но набегающая невеселая усмешка сигнализирует, что вожак сейчас не то чтобы полностью здесь — прямо как Идальго минуту назад, только китовьего вожака тянет не на изнанку, а куда-то внутрь себя. — видишь, как нелепо? ты, выходит, мой единственный апостол. дурной и бесноватый, но...

он не находит, что “но”, и, продолжая тянуть лицевые мышцы в гримасу, наблюдает за тем, как апостол Идальго убегает и прячется от него в тканевых складках. Ахаву — время водить. он вновь сокращает разросшееся было расстояние, благосклонно кивает сигаретной пачке на тумбочке и, вместо того чтобы замаять собеседника, тянет из картонки кирпичного цвета фильтр. привычно щёлкает колесиком, кутается в облако на выдохе. Идальго садится в гнезде из трепья, подбирает под себя ноги–лапы, предсказуемо не_смотрит. но говорит. говорит не так, как говорил бы Хиросима, и даже не так, как говорит сам Ахав — по кусочкам от того и от того, он собирает исповедь, как мозаику, и выплевывает друг за другом эти цветные стекляшки прямо ему под ноги: вот, вожак, смотри, твой не-Искариот дерёт горло острыми краями слов. жертва. не агнец, конечно, и близко, но — разве ты не оценил?

почему китобои — не гарпии?

а ведь в самом деле...

Ахав садится на пол напротив и наблюдает за огоньком в чужих пальцах, самому себе не признаваясь в том, что этого хватило. может, ненадолго, — старый кит параноидален и злопамятен, и чужого имени, отчасти канувшего в Лету, не забудет, как не забудет и своего, — но, по крайней мере, на здесь и сейчас — достаточно, чтобы отпустить Хиросиму и смягчиться.

— Идальго, — спокойно признаёт он. — ты может и верен, но это не меняет того, что ты не понимаешь. никто из китобоев не понимает, и Ланселот не понимает, и... — он запинается, затягивается. на языке — размышления последних нескольких дней, в серых радужках отражениями — янтарные предвестники тех самых костров, но никак не разобрать, о чем они говорят своим мерцанием.

— проблема в том, что это как будто я один понимаю. мы ведь... говоришь, не всем по зубам — а Ланселот ведь все-таки сбежал. и что значит — не по зубам? он ведь выиграл. он выиграл лично у меня. получил то, что хотел.

он даже не выиграл — он выигрывал; они недолюбливали друг друга, но недолюбливали тихо, упрямо делая вид, что проблемы просто не существует. то, что тогда казалось мудростью, со временем опускается в рейтингах до банальной трусости (перед кем и почему?), а пальцы снова ломаются тремором, неаккуратно сбивая искры прямо на потёртые кроссовки. он переставляет ноги поудобнее, ерзает на месте, свободной рукой тянется к вороту Идальго и тащит на себя, вынуждая наклониться ближе. понижает тон до интимного шепота, каким признаются в любви или в убийстве.

— ты ведь апостол, так? значит, слушай. нам нужно было его распять. мы слишком лояльные. меня не интересует Ланселот: я не по нему убиваюсь, подумай уже головой; меня интересует то, что мы— я позволил ему и оставаться здесь, пока он считал это удобным, и свалить в подходящее время. так ничего не добиться, мы... я... я знаю, как правильно. мне кажется что знаю. может быть, это не просто, а так, как должно быть.

он клацает челюстью, замолкая. откровение, к которому он шёл всю свою жизнь — и вот так, на холодном полу, с запинками, грамота за участие на школьном конкурсе чтецов. и все-таки он сказал, и облегчение раздувается гелиевым воздушным шаром в грудной клетке. он даже поддаётся и снова поднимается на ноги, принимаясь ходить из одного конца комнаты в другой. у них с Богом всегда были сложные отношения, но вот концепция чистоты Ахаву была, как ни крути, близка: отцовские лапы, ободранный угол без обоев в общей комнате, неискренние слёзы матери, лихорадка брата, своя немощь — все грязное, бедное, невыносимое и тошнотворное. от Левиафана в Доме пахло стиральным порошком и мятой, от гарпий — кровью, потом и куревом; Троица напоминал что-то летне-травяное, а Таис уже потом — пряности и химический дешёвый парфюм. все разделилось так четко и однозначно, но никто кроме него, кажется, и не заметил, как он сам не заметил белых пятен на своих картах.

так вот — Бог ни разу ему не ответил, хотя Ахав правда пытался. пришлось отвечать самому. вот такая плохонькая шутка.

— к черту, мне нужны не китята а чтобы все было... справедливо? да. просто справедливость. кесарево кесарю, Божие — Богу. кто-то все равно должен это делать, кто-то всегда должен; а мы только и делаем, что треплемся... вот что я подумал, пока ты занимался конокрадством, — он смеётся, зная, что шутка не смешная, и выглядит в этот момент едва ли намного адекватнее полоумной гарпии. в обритом черепе образуется глухая пустота, и губы-руки движутся по инерции, продолжая беззвучно сплетать сети из недовысказанного: Идальго больше не нужно, этого уже много. причастие горит меткой на правом предплечье и пальцах левой руки. ты уже пообещал, не говорит, но подразумевает он, ловя хищную птицу в фокус взгляда, тебе нигде больше не предложат серебра — ты ведь тоже, знаешь, не лучше Ланселота.

(но мы притворимся. это будет уже другая игра, но ее ты тоже знаешь.)

сказать больше, на удивление, нечего. Ахав тушит сигарету о металлическое изголовье и укладывает бычок к остальным — на покрывало Идальго, в четвертый раз огибая его кровать по кругу и останавливаясь перед зверем, терпеливо выжидающим, пока хоть кто-то из присутствующих обратит на него внимание; на печальной лошадиной морде, тем временем, очевидно читается “как будто это мне, господа хорошие, больше всех надо было”. Ахав примирительно жмёт плечами, что на универсально-межвидовом значит примерно “дела инквизиторские, ничего личного, дружок”. тянет руку неуверенно — хуже уже не будет. бумажно-шершавая ладонь скользит по лоснящейся шерсти, очерчивая жестко выделенный костью контур. зверь глядит диковато, не доверяет — оно и ясно; но бежать не бросается, покорно терпит чужое любопытство, лишь негромко фыркая в ответ.

— ещё вопрос. чем он (“хороший мальчик”, я правильно называю?) такой особенный, что его нужно было непременно притащить сюда?[nick]ахав[/nick][status]китобой[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon][sign]18 yo / китобои / --i[/sign]

0

7

[icon]https://funkyimg.com/i/2ZwDN.jpg[/icon]

Кольца грязно-белого дыма тянутся друг к другу и соединяются в цепь. От Ахава к Идальго. Их накрывает рваными клочками смога. В образовавшихся туманных дырах видно страшное, тихое помешательство: рот китовьего вожака, дрожащий от диковатой улыбки; осунувшееся лицо, забывшее эту улыбку, всяко привыкшее прятаться в невыразительности; глаза с фанатичной остротой в зрачках и идейностью, принимающей кристаллическую, пугающую чёткость. Ахав — амбассадор подавленной, выжженной до нецветия ярости. Представитель задушенного страха без сострадания. Фронтмэн ищущих и обрящих. Им обоим приходится, непроизвольно и не первый раз, задаться вопросом:

что чёрный птенец ищет в стае белых воронов?

Вот он здесь — исключение, тот самый ничтожный процент, сломавший иерархическую лестницу домовских устоев. Так ломает гарпия ещё живой, сопротивляющийся ужин — хруст переломанного хребта и стук клыков о кости, методичное дробление — позвонок за позвонком. Идальго смотрит на Ахава не мигая, не отвлекаясь на изъедающую слизистые дымную резь. Как хищник, обладающий третьим веком, чтобы не потерять видимость. Мгновение, исчезнувшее между хлопком век — и честная сардоническая гримаса, брови, приобретающие страдальческий излом, всё скроется, как не было. Ускользнет из ладоней, сложенных ковшиком, в которых безопасно мается крошечный, уязвимый кит.

потому ты сдираешь с себя шкуру щеткой и щелочью — не твоя, да?

Внизу, на полу, расплывающийся силуэт, состоящий из курсирующих от плеча к локтю, от колена в ступне букв, псалмов, догм и заветов. Чужих, пришлых, навязанных убеждений, залепляющих ахавовы глаза. Жалящие, злые слова кишат вокруг китовьего вожака гнойными опарышами. Льются из его глотки чёрным и неживым. И где-то внутри этой зловредной мудрости он — Ахав. Идальго, со свойственной ему безоглядностью, сует руку в это шершневое гнездо, съедающее живую плоть до кости — добраться бы до вожака. До кого-то, кто уже не Ерш, но ещё не Ахав — подлинного кого-то.

— Уверен, что с'ам понимаеш'ь? — вопрос падает откуда-то сверху и глухо ударяется о чужую исповедь, как о дно заброшенного колодца, — именно ты понимаеш'ь? Не я, не Ланс'елот, не Лев..айш'-ш'ш', — Идальго шикает от острого укола искры, упавшей вместе со столбиком пепла на оголённый кусок кожи. Надо же, между душеспасительной речью китобоя и собственных потуг постичь сакральный её смысл, он успел прикурить новую сигарету.

Он позволяет себе попасться в капкан ахавовой ладони. Как за ошейник тянет. Исступление инквизитора — в каждой тысячи раз про себя произнесённой фразе и, наконец, нашедшей выход из глотки, бьёт новопомазанного апостола в грудину — пойми-пойми-пойми. А китёнок слышит тонкий, детский голос Ерша, рассказывающий ему, как он со страху зарылся всем собой в эту новую холодную темноту. От этого диссонанса расщеп в голове проступает рельефнее. Хочется сгрести претендующего на непорочность вожака в охапку и утянуть в кроличью нору. Макнуть мордой в ледяную реку Чернолеса. Ещё и ещё, пока ноющую боль, врезавшуюся в череп, как печать в жирный сургуч, не удастся избыть.

но ты не знаешь, как правильно.
/. я знаю, как правильно.
так, как должно быть ./

Секундная пауза заполняется осознанием — Идальго забыл как выдыхать. Горчащая дымовая завеса клубами выталкивается вожаку в лицо, травит их обоих, как зарин. Старый кит, похоже, не замечает этого. Его уже уносит на новый виток божественных воззрений, а Идальго... сгущается в тёмное, нездешнее новообразование. Абрис ломаной фигуры — густой и неподвижной. Слепое пятно, куда удобно забросить пустые тары из-под алкашки, дребезжащие вскрытые консервные банки, откровения Ахава — все одно — мусор. Пустая риторика, отбросы, которые скармливаются ему с чужих рук... От этой мысли десна, укрывающие клыки, начинают кровоточить.

Идальго прислушивается к частотам — низким, китовьим; куда более глубоким, чем шуршащие волны приёмника и велеречивость Ахава. Шевелит угли, всё ещё абсурдно тлеющие на дне себя разочарованного. Он узнаёт причину, по которой перестал быть удобным для бывшей стаи

(только не снова) :

— Если бы вы видели с'ебя с'о с'тороны, — он перекладывает тело сигареты из одной руки в другую, только бы воспроизводить действия, отвлечься на мелкую моторику, а не шарахнуть по серой стене стайной, — Ты и С'оловей — как из одного цеха выпус'тили, — каркающий смешок дерёт связки, — Что тебе киты, что ему — гарпии — всего лишь инс'трументы для дос'тижения целей. Низменных или возвышенных, блядь, — не с'уть важно. Главное — чёткая, грубая механика, неукос'нительнос'ть избранного пути, и никаких лиричес'ких отс'туплений.

Искушение запустить в вожака наличествующим подручным — зажигалкой? подушкой? — переходит в острую фазу: остановить, ну, хватит впадать в ортодоксальный экстаз. Но Ахав уже давно всё придумал. Придумал до того, как родился, потому что его устами говорит...

— Левиафан. Ты вториш'ь ему с'лово в с'лово. Даже с'лышу эти приторные, елейные интонации. Я бы этого обмудка на пуш'ечный выс'трел не подпус'тил, а ты жрёш'ь его капризы горс'тями, — китобой кривит губы, не скрывая презрения к наставнику, защитничку морали, истине в последней инстанции. Идальго не надеется быть услышанным, не его апостолово дело учить Миссию жизни, но понимая всю безнадёжность попыток, ему есть за что побороться:

— Ланс'елоту похер на жизнь по указке, если тебе плевать на него лично. А тебе плевать. Он не увидит важность намеченного китобоями курс'а, потому что твоя с'праведливос'ть — мёртвая с'праведливос'ть. Никто не захочет тягать на с'ебе труп, какими бы 'регалиями' тот при жизни ни обладал, с'огласис'ь? — штопаные метафоры и эвфемизмы, в которых приходится изгваздаться, как в дерьме из отстойника (прежде, чем выловить смысл), давят на глазные яблоки изнутри.

Свербящая боль в висках торопит поставить в этом безрадостном спиче точку:

— Да, я не лучше Ланс'елота. А ты лучш'е. И его, и меня, и уж точно Левиафана. Именно поэтому я здесь, не там откуда приш'ёл. Подумай об этом.

Выкорчеванное из грудины заключение лишает его остатков сил. Где-то там в Наружности край неба окрашивается в розовый. Спонтанный люфт даёт обоим остыть. Ахав. Идальго. Изнаночный зверь. Сюр какой-то. Ночь сказок подсматривает — и больше никого.

Идальго заканчивает с куревом и кладёт истлевшую тушу в общую могилу окурков. Белый саван кровати инфернально мрачен. Возможно, он затем и протащил из одного мира в этот означенного Буцефала, чтобы умиротворение коснулось хотя бы рук вожака, обычно нервно-подвижных, сейчас — с осторожным любопытством ласкающих животное у холки.
Хочется впечататься самой сутью в этого слепо-глухо-немого, но всё ещё умеющего чувствовать идиота и стоя позади, спокойно, боясь спугнуть, признаться:

— Ты прав, Ахав, я тоже приш'ёл за с'праведливос'тью. Мы здесь, я и твои нелюбимые китята, верим в эту мифическую штуку — с'праведливос'ть. Но она не с'работает, если в предводителе нет с'ердечного с'ока...

(это ты. хороший мальчик. рыцарь на страже справедливости. а рыцарям положен верный конь. Раз уж оруженосцы такие себе...)
— 'Хорош'ие мальчики' для плохих мальчиков, — успевает ляпнуть Идальго прежде, чем запрыгивает на верного скакуна. Без седла, опасно кренящееся тело, пригибает вперёд, к самой лошадиной шее. Руки нашаривают поводья и становится легче поймать баланс. Лохматая макушка Идальго почти задевает потолок, — Могу предложить конную прогулку с' марш'рутом от койки С'плина до подоконника и обратно, — забавный дуэт кита и коня начинает неспешное путешествие по первой стайной, — пос'пеш'ите, с'коро пробьёт полночь, и принцес'.., принц превратится в Золуш'ку, карета в тыкву, а с'какун в крыс'у...

0


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » да и ты, блядь, не дульсинея


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно