[nick]ахав[/nick][status]китобой[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon][sign]18 yo / китобои / --i[/sign]
когда слог вязнет в “...вселенныя и вси живущий на ней...”,
когда крышка медленно, но верно уходит под слой чёрной промёрзшей земли,
когда мать прерывисто вдыхает и выдыхает смешанный с истерикой пар,
Феня просто смотрит, и в подреберье у него уже нечему сломаться.
темнота салона машины слизывает его открытой дверью с самого порога; он кое-как гнездит шарнирные ноги под спинкой переднего сиденья и вместо приветствий и семейных ритуалов выражения любви/общей скорби закрывает пересохшие глаза обеими руками, как маленький. прячется. с водительского сиденья кто-то глухо смеется; голос надтреснутый, с привкусом дешевого ополаскивателя для рта. Феофан Евграфович, не глядя, жестко классифицирует случайного попутчика в пижона, но на самом деле ему уже почти плевать.
— новый ёбырь? — сцеживает он сквозь зубы, пялясь в полосу света между указательным и средним пальцами — туда, где против серой ваты в тонированном стекле играет темно-русый, почти черный накрученный локон. чужие_свои запахи смешиваются в болезненно тяжелый коктейль, ворочаются в сознании шурупами и разгибают звенья цепей, обнимающих шею. псы рвутся с поводков — и вдруг, впервые за десятилетие, не встречают никакого сопротивления. нет китобоев и гарпий, и разницы между чёрным и белым, стало быть, нет тоже — только Ахав (за имя цепляется, бросает слоги хлебными крошками за собой) и свинцовое небо, совсем даже не похожее на то, что было над Домом. там — квадратик рафинада, безопасный и знакомый: всё те же три фанерных облака, прибитых над головой, да солнце, жгущее их огоньком сигареты; здесь — бесконечное мутное полотно, в которое нырнуть — едва не спасение. куда ещё сбежать, если не к Отцу?
— и ты здравствуй, Фень.
— иди ты со своими "здравствуй", — от всего сердца советует он.
висок обжигает ладонь — и та отдает кремом для рук. голова мотается в сторону, напружиненная неожиданностью, и встречается с матово-холодным стеклом. вот, думает он отстранённо, мудила; считает, может просто так появиться здесь из ниоткуда, и начать кого-то жизни учить — ладно, пусть попробует. Ахав с непредсказуемой прытью перехватывает чужое запястье в манжете кожаной куртки и сжимает так, что сквозь растрескавшуюся кожу четко обозначаются сферы костяшек — кажется, вот-вот преодолеют символическую преграду и прорвут бумажную плоть белизной основания. он чувствует, что готов разрыдаться от бессильной злобы: глаза напротив — голубые, с прожилками капилляров, обрамленные густыми ресницами, и в расширенном зрачке он ловит не себя, а кого-то еще — светлые вихры, язык горкой у нёба, раскат звука. в горле клокочет кашель.
— не надо... — бессильно просит мать, накрывая узкой ладошкой в пошлой россыпи золотых колец хватку Ахава. и добавляет вдруг, совершенно невпопад, взводя курок и целясь ледяным взглядом ему между глаз так, что он не верит снова ни одной ее интонации, ни одной расщепленной на всхлип букве: — а тебе бритым...
он смаргивает и разжимает пальцы мгновенно, шарахаясь от переплетениях рук.
— правда лучше. мне бритым лучше. так внушительнее.
она ничего больше не говорит, только закуривает, когда они проезжают Расчески.
в помещении приятно ходить в ботинках, растаскивая по комнатам уличную грязь. он делает это с искренним наслаждением — оставляет отпечатки подошв по всей её кухне, бросает пуховик на её кровать. только на пороге гришиной комнаты Феня все-таки разувается, до нервной дрожи боясь тревожить все, что здесь ещё осталось и что он пропустил — годы прошедшей без него, параллельно ему жизни. музыкальные кассеты — под серым слоем; сухие фиалки, — верность и скорбь, — на подоконнике и в корешках книг. «камо грядеши» — из собственных запасов, внутри заклеймлена широким росчерком. проснувшаяся тактильность отслеживает загнутые уголки и выгрызенные карандашом отрывки; Ахав выделял серым, Гриша — всегда красным, не трудясь точить грифель (а Феня не марал книжки, не чувствуя себя достойным); кое-где линии сливаются в одну и мажутся, сминая иллюзорные границы между личностями.
сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть.
пыль — это плоть времени.
по этой пыли Феня пробирается кончиками пальцев, пачкаясь бытием, удивляясь тому, что за пределами Дома оно существовало.
— там костюм на диване. если захочешь.
горделивая осанка матери не деформируется под гнетом обстоятельств, алкогольного делирия и пускающего метастазы безумия. силуэт в дверном проеме красив бескомпромиссностью своей архитектурной формы, как красив остов высотки из металла и стекла. китобой рядом с ней — не более чем мальчишка, которым был всегда: согбенный, нелепый, одноногий. совершенно единичное/одиночное явление. они смотрят друг на друга, примеряясь, оценивая. знакомство ненавязчивое, но далекое от вежливости: она препарирует его без единого острого предмета в руках, раскладывает вспоротой грудиной по металлическому подносу; требует свою власть обратно, но внутренности безвинно убиенных птиц не сулят скорых побед. veni, vidi...
— я не могу надевать его вещи.
— они тебе по размеру. вы одинаковые примерно.
в комнате хочется прятаться, но спрятаться здесь невозможно — именно здесь он уязвимее всего, среди мелких желтых цветочков на обоях и рисунков от руки прямо поверх и между ними. Феня отворачивается от неё и встречает лопатками пододеяльник и стопку смятых футболок. вдыхает медленно и сосредоточенно, пропитываясь до каждой клеточки.
— скажи, ты уже совсем съехала или пытаешься меня разозлить?
и она снова замолкает на самом интересном месте, глохнет, как глохнут бесконечно сменяющие друг друга приёмники в стайной, явно не желающие допустить лишнего контакта с внешним миром; Феофан запрокидывает голову назад до упора, зарываясь макушкой в ткани, и все равно не может дотянуться взглядом до выражения ее лица.
— тебе как будто бы все равно.
это не бьет его и не выгребает горстями воздух из легких. он неопределённо дергает плечом.
— мне джинсы, — горло крутит спазм: он ненавидит подыгрывать, — велики. есть ремень?
— под правой рукой.
те самые знаменитые беседы при воссоединениях. обмен опытом, эмоциями, банальное «я скучал» — квинтэссенция любви, о которой не говорят; Фене чудится, что он и не уезжал никуда — здесь все те же предметы и все та же хозяйка, и все его развитие для неё — в том, что они с Гришей одинаковые примерно — будто, в самом деле, хоть раз их жизни двигались по сколько-нибудь асимптотическим траекториям. и он чувствует это явственно, как чувствует в плену пальцев тяжесть и холод металлической бляшки: это их последняя встреча. каждое ее слово — акт неосознанной ятрогении; вместе с младшим сыном ей хоронить и то, что осталось от старшего. кожа к коже — ложится на кадык очень правильно, почти что выверенно. он давит на пробу, пытаясь прочувствовать внутреннее несогласие с собственными действиями, но выходит только слабое оппозиционное усилие со стороны трахеи. она так и смотрит на него, обрамлённая белыми плинтусами: заканчивай, говорит, актерствовать. буднично постукивает ногтями по дереву.
когда Феня оборачивается, ее уже нет.
***
его побег настолько естественен, настолько сам собой разумеется, что он даже не запоминает пути.
попутчица — сердобольная девушка лет двадцати пяти. пытается разговорить его по пути до города, курит тонкие сигареты, отдающие химозными яблоками, смешивающимися с явственным спиртовым букетом от него самого; Ахав приоткрывает окно и молчит в него вместо ответов. под козырьком от солнца зажат нежно-розовый фиалковый лепесток, своевольно ловящийся в фокус зрачка и вязнущий там, как в смоле. он думает, что ему совсем не нравятся цветы. зимний ветер щиплет нос и глаза, но холод не ощущается. Ахав подставляет лицо и шею, позволяет порывам инспектировать полосы содранной с горла кожицы, откидывая голову на спинку кресла.
— да даст тебе Господь по сердцу твоему и все намерения твои да исполнит, — механически благодарит он к чему-то, — благое дело делаешь.
— камо грядеши?
в чужом шелково-обволакивающем голосе — насмешливая веселость. фиалки, фиалки, фиалки; Ахав упрямо трясёт головой и морок отступает, обнажая безобразное тело действительности — безвкусные пластиковые венки, хрустящий под ботинками иней, неритмично покачивающееся от выпитого сознание... извечный литературный кладбищенский туман кутает его в саван, лицо напротив укрывает вуалью.
лицо, которого он почти не помнит.
неузнавание скручивается неприятным предчувствием под ложечкой. Ахав опасно кренится вправо, хватается за радушно протянутую ладошку берёзы над гришиным последним пристанищем, хватается за ускользающее понимание. не набазарились ещё? щербина между зубами, кислотные веснушечные капли по переносице кажутся привычными, как хронические мигрени, но пробиваются откуда-то с т о й стороны, морзянкой выстукивают воспоминания о былом и грядущем. Ахав не в состоянии рассудить, умышленно помножая себя на ноль через сорок градусов каждые пятнадцать минут — поддерживает температурный режим и опустение. логические цепочки в таком климате распадаются.
не набазарились ещё с' Гриш'ей?
растревоженная именем больная муть моментально поднимается к самому горлу.
он стачивает костяшки среднего и указательного о оскал напротив, не разбирая укрывающей с головой злобы на составляющие. есть что-то обнадёживающее в ощущении себя хоть чем-то преисполненным. он непредусмотрительно въезжает коленями в мерзлую грязь рядом с рёбрами знакомца так, что протез выражает недовольство зверино-диким лязгом; лицо красит насильно выбитый багрянец. Ахав заносит руку снова, второй упираясь ладонью в шерстяные волокна свитера, проглядывающие через распахнутое пальто. и почему-то не опускает ее больше.
— ты...
янвфевраль — очень долгая дорога, мостик над бездной. он хочет сорваться, но чужая хватка все тянет и тянет вверх, бьет по щекам, настойчиво выковыривая из полузабытья: давай, рыцарь, реагируй хотя бы зрачками на свет. Ахав дотрагивается тыльной стороной грязной ладони до горла, смазывая пятна с костяшек. жжется. по черепу до сих пор — полоса, сотрясение мозга, несколько сантиметров до верного загробного «ничего».
— И... Идальго?
рука на груди расслаблена возможностью классифицировать, машинально цепляет пальцами вытянутую петлю. миру тяжело встать на место — Ахав не вполне осознаёт происходящее, дробясь между Домом и Наружностью, расщепляясь по именам, а потому доверие не подчиняется тоже. Идальго здесь быть не должно и не может; он — в той жизни, что тянет руки бетонно-холодные.
— не надо мне являться, я не верю, — бормочет он, упираясь взглядом в струйку крови. — тебя здесь не... не... я ушёл. да? я все пытаюсь уйти, но вс-всем наплевать на то, чего я хочу...
небо висит совсем низко, почти придавливая их к земле, и Ахав эту тяжесть чувствует на самых плечах через драный пуховик. она гнет его ещё ниже, он роняет голову рядом с ладонью, беспокоя колючестью чужой зимней одежды затягивающиеся ссадины у линии челюсти. для галлюцинации все кажется слишком реальным, слишком живым, но иное объяснение не даётся.
— а это брат мой...
он коротко машет другой рукой в сторону безвкусно-красных искусственных лепестков и возвращает жест, обнимая себя поперёк впалого живота.
— мне не все равно. понимаешь? не все равно, она не права. мне не... я не знаю, как это все так глупо могло — а меня здесь не было, и теперь уже не будет.
первая слеза — будто бы на пробу. Ахав и себе тоже не доверяет и стирает влагу с щеки до того, как она успевает прочертить ломанную до подбородка, как недоразумение; но за ней следует вторая и третья, линуя солью белёсое лицо. вожак китобоев, вечно несгибаемый, бестолково жмётся виском к чужой груди и скулит, как побитый пёс, неспособный выразиться иначе. вина, скорбь, страх намертво давятся клеткой рёбер, и кажется, что ещё немного — и от плотности окажется невозможным вдохнуть.
— как я вернусь? — он не вполне понимает, куда именно должен вернуться, но чувствует это ломотой в костях, — я всех п... подвёл. и Гришу, и их, и тебя тоже... — слова комкаются с бумажной легкостью, Ахав не может их удержать, плывёт-плывёт-плывёт, а с ресниц — море, — не хочу. больше не хочу. понимаешь, это незачем и ни за чем.
под правой-левой ладонями у него размеренно грохочут два разных ритма.
— давай я не пойду? ты и сам можешь. присмотреть. забирай китобоев, они п-поймут... — он не шутит даже близко, пусть и вязнет хромотой в речи, обычно такой податливой; инквизиторская сталь взгляда поддёрнута маревом и краснотой, в узком зрачке пляшут кляксы родинок. он вдруг смеётся искренне и лихорадочно; простуженный хохот вибрирует по правой ладони, — да тебя же нет здесь, ты не можешь знать, где это. я просто... допился? допился. вот и получилось.