Добро пожаловать в Хей-Спрингс, Небраска.

Население: 9887 человек.

Перед левым рядом скамеек был установлен орган, и поначалу Берт не увидел в нём ничего необычного. Жутковато ему стало, лишь когда он прошел до конца по проходу: клавиши были с мясом выдраны, педали выброшены, трубы забиты сухой кукурузной ботвой. На инструменте стояла табличка с максимой: «Да не будет музыки, кроме человеческой речи».
10 октября 1990; 53°F днём, небо безоблачное, перспективы туманны. В «Тараканьем забеге» 2 пинты лагера по цене одной.

Мы обновили дизайн и принесли вам хронологию, о чём можно прочитать тут; по традиции не спешим никуда, ибо уже везде успели — поздравляем горожан с небольшим праздником!
Акция #1.
Акция #2.
Гостевая Сюжет FAQ Шаблон анкеты Занятые внешности О Хей-Спрингсе Нужные персонажи

HAY-SPRINGS: children of the corn

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » сны Азраила


сны Азраила

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

[icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/239-1608427594.jpg[/icon][nick]Идальго[/nick][status]16 yo / китобои /--i [/status][sign]пеку тебе эчпочмаки с мясом твоих врагов[/sign]

сны Азраилаhttps://forumupload.ru/uploads/0013/d7/4e/42/456874.pngвремя:  янвфевраль; год с лишним назад ♦ участники:  ахав | идальго

метафора жизни это простая спичка
а спички ясное дело
сгорают
поодиночке.

Отредактировано Satō Sui (2021-03-10 20:33:07)

0

2

[icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/239-1608427594.jpg[/icon][nick]Идальго[/nick][status]16 yo / китобои /--i [/status][sign]пеку тебе эчпочмаки с мясом твоих врагов[/sign]

— Значит, вместо того, чтобы сообщить директору, ты решил приехать сюда...

Вся она — крепкая, ухоженная, с глазами выгоревшими до стали — подчиняет пространство. Это что-то из разряда изысканной пытки: в заломе между бровей, тембре голоса, мимике искать черты Ахава. Идальго их находит и малодушно отводит взгляд: глазами Ахав в мать. Эта особа тоже смотрит так, будто он — кубик Рубика и вот-вот его сложит.
Они — чужие друг другу люди, инфицированы неловкостью. Неуместность его присутствия, сам факт его существования пропитывает комнату замешательством, сгущая и без того спёртый воздух. Лампа на длинной штанге, настенные часы с ходиками, перевёрнутые фоторамки у ближайшей тумбы. Идальго бездумно тянется к одной из — под стеклом улучшенная версия Ахава — свет в кудрях, улыбке, и ямочке на щеке, почему-то одной, на левой. И выражение на лице такое, рвущее на лоскуты своим обжигающим пониманием. Пониманием чего? Скорой кончины? Того, что брат полезет в петлю? Что кто-то там, вне контекста их придурковатой семейки, полезет в эту самую петлю вслед за братом, который полез в петлю вслед за братом, который...

— Значит. — тон примирительный, но эффект смазывается неприятным стуком металлической рамки, которую Идальго кладёт на место. Она неприязненно поводит плечами и тянется к сигаретнице — новенькая, узорчато-древесная дура. Рука, (тонкая кожа, но с уверенной перевязью вен) будто устыдившись присутствия школьника, замирает на пол пути. Идальго нарочито бьёт по карманам и достаёт свою початую пачку — продолжайте, не стесняйтесь. Характерный 'zippo-click' вспугивает люфт, перетекающий в паузу. Прикурив, она передаёт зажигалку киту — благородный корпус испещрён инициалами (теперь он знает, что выгравировано на потёртых боках ахавовой зажигалки). Знакомый сбор 'домовских' трав, замешанный на дерущем глотку табаке, позволяет продышаться, вытесняя из пазух носа ядовитый воздух Наружности. В голове сколько-то проясняется и китобой замечает, как дрожат его руки. Как между пальцев, там где тонко и нежно, всё малиново от трещин, а кисти шелушатся от струпьев, роняя мелкие хлопья кожи. Он точно не хочет знать, как выглядит в глазах матери, чей пятнадцатилетний сын сгорел в этом месяце от пневмонии, а другой — сбежал из места, где за-ним-приглядывают-взрослые. Не хочет, но по всему выходит, что хуже не придумаешь. Это он угадывает по напрягшимся жилам на немолодой шее и решительности обозначившейся в позе. Идальго обрывает её подчёркнуто нейтральное 'я сейчас' и попытку встать с кресла:

— Не надо звонить, я ухожу,  —  тело под колючим свитером приходит в движение — нечеловеческая усталость ложится на сутулые плечи — Они уже опоздали. А я — ус'пею.
Он неожиданно качается вперёд и прощупывает лицо со следами увядающей красоты пристальным взглядом:
— Мне нужен ответ на единс'твенный вопрос'. Это прос'то...

••••••••

Спускаясь по лестничному пролёту подъезда он уже знает, что даже не запомнит цвет её волос. Только глаза — оттенка инквизиторского милосердия.
Небо, взбухшее от непросыпанного снега, низко замирает. Серая, зимняя Наружность падает на голову необъятностью — прицельно и неотвратимо. Многоэтажки зажимают его в клинч. Он зажмуривается, пытаясь спрятаться от давящей реальности за безопасностью век. Идальго ипохондрически диагностирует в себе агорафобию — глаза открыл и дышишь через нос. Через нос, сказал. Времени наматывать сопли на кулак нет и в обозримом будущем не предвидится. Искажённые тревогой черты лица перекраивает раздражение: погоди же, хватит тянуть из меня жизнь... Дом настойчиво возвращает назад. Его утомительный, крайне несвоевременный распад на молекулы — это метка. Мифическая БП — Болезнь Потерявшихся. Знак не_принадлежности Наружности. Он вытягивает взмокшую шею из удавки шарфа. Мутный взгляд идентифицирует: фонарный столб, линии электропередач — чёрным по бесцветию, перекрёсток, светофор.., остановка —
давай,
топай,
пацан.

В автобусе его размазывает. От контраста уличного мороза и духоты, внутри пропахшей бензином машины, знобит (ещё очень хочется оставить в глубоком кармане облезлой норковой шубы вчерашний ужин — от его хозяйки разит примерно тем же). К моменту, когда нутро общественного транспорта пустеет настолько, что он забывает собственное имя (это не трудно), цель визита на вражескую территорию, сколько ложек сахара кладёт Ахав в чай (а вот это сложнее) он врастает в задние сидения с расползающейся обшивкой:

— Эй, ты там, конечная...

Вертикаль даётся с боем. Идальго водит вслепую пальцами по мятым купюрам, что-то отсчитывает, затем в замешательстве протягивает ладони, сложенные ковшиком прямо под участливый, прячущийся в пышных усах, нос. Водила качает головой и скрупулёзно отсчитывает причитающееся мозолистыми пальцами.
Кит концентрируется на том, чтобы аккуратно сложить деньги и убрать их глубоко в рюкзак: каждая монета — это сбережённая на чёрный день заначка состайников. Чёрный день случился. Он длиной в чёрный месяц янвфевраль. На ощупь он, как фактурный ремень, вдавленный кадык, как то, что никогда уже не выкричать.
ушёл.
ахав.
выбрал собственный путь на Голгофу.
Идальго сам тогда ополоумел. Без денег, без шапки, босой рванул в коридор, а мыслями уже за ограду забора, в пустыри, дальше-дальше от Расчёсок. Они хватали его за шкирятник и пихали в пальто, в истончившуюся от перегрузки шкуру, в пустую голову, куда планомерно поставляли информацию: адрес, маршрут, часы прибытия — часы отбытия, название города о котором Идальго даже не слышал, теории и вероятности... А потом его сердце стукнулось о чью-то ладонь — и всё. И стая. Его стая. Спустя прорву времени и подспудного отрицания. Стая с влажными, просящими, как у мультяшных китят, глазами.

Он сходит с обочины дороги и теперь двигается напрямик. Идальго не думает о том, что будет, если Ахава здесь не окажется. Он знает. Просто развалится на ржавые запчасти.
Под ногами хрустит ледяная крошка. В такой собачий холод не видно даже сторожа, только собаку и видно, голодную и шуганую. Ворота с облупленной краской не скрипят — тишина поистине гробовая. Он плутает недолго: надгробные плиты, голые деревья, скромные склепы и металлические оградки — мимо. Его несёт к той части кладбища, где чёрные насыпи и зияющие дыры могил еще не одели в гранит и мрамор.
мир обнуляется.
мир обесценивается.

Без нескольких часов вечер всё застывает в глазах Идальго: злые тёмные точки, похожие на вороньё, небо со снегом, напоминающий струпья на его коже, тремор рук... Он ловит сутулую спину Ахава и понимает, что за ней никого. В знакомом пуховике, надвинутом капюшоне, в изношенных, но всё равно прилично выглядящих ботинках одет-обут кто-то, кто не Ахав.
ему стыдно, отчаянно, опасно.
Опасно от не пойми откуда взявшейся уверенности, что он сможет проделать весь этот кошмарный путь до Дома, отмотать назад, так и не обнаружив своего присутствия. Там, под этим небольшим холмиком, накрыт дюймами чернозёма его ровесник. Такой же зависимый и нуждающийся в этом обычно рациональном, хмуром и серьёзном человечке на одной ножке. Был таким. А он, Идальго — есть-есть-есть. Ахаву плевать. Идальго вот-вот потеряет его. Как теряет себя прямо сейчас. Либо сам сдохнет от Болезни Потерявшихся, либо сдохнет под этим ласковым свинцовым небом от той же хвори, что и сладкий мальчик Гриша...

// вокаж, дойогор. у Акмсиоы врустя сртуны и глтока ептушит, акк в еог тычернадцать, кодаг логос ломасял. поыл и лопки с в-о-о-от акетнным слеом ыпли — Пореголец бихтут олбьше ычнобого и опуаскет ркиу. Слипн, птаревлядсешь, не итаечт болшеь нигк. вмадуйся, Слипну невготумо чтаьти. Раим опьтя мудотохали гирпаи. а ашн небапроыйшием Беуидн сёлг на рневах в Мольгикни. а я посрто. посрто не муог езб ятеб. не огум и не очху. рнивесь и беразрись, а?

— Ну что, Феня, не набазарились ещё с' Гриш'ей?

Он влетает ухом в промёрзшую могильную землю. Ему не больно и не холодно. Горячо стекает струя крови из носа. Заиндевевшая твердь жадно принимает красное и живое, взамен отдавая седое облачко пара.

Отредактировано Satō Sui (2021-03-10 20:35:21)

0

3

[nick]ахав[/nick][status]китобой[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon][sign]18 yo / китобои / --i[/sign]
когда слог вязнет в “...вселенныя и вси живущий на ней...”,

когда крышка медленно, но верно уходит под слой чёрной промёрзшей земли,

когда мать прерывисто вдыхает и выдыхает смешанный с истерикой пар,

Феня просто смотрит, и в подреберье у него уже нечему сломаться.

темнота салона машины слизывает его открытой дверью с самого порога; он кое-как гнездит шарнирные ноги под спинкой переднего сиденья и вместо приветствий и семейных ритуалов выражения любви/общей скорби закрывает пересохшие глаза обеими руками, как маленький. прячется. с водительского сиденья кто-то глухо смеется; голос надтреснутый, с привкусом дешевого ополаскивателя для рта. Феофан Евграфович, не глядя, жестко классифицирует случайного попутчика в пижона, но на самом деле ему уже почти плевать.

— новый ёбырь? — сцеживает он сквозь зубы, пялясь в полосу света между указательным и средним пальцами — туда, где против серой ваты в тонированном стекле играет темно-русый, почти черный накрученный локон. чужие_свои запахи смешиваются в болезненно тяжелый коктейль, ворочаются в сознании шурупами и разгибают звенья цепей, обнимающих шею. псы рвутся с поводков — и вдруг, впервые за десятилетие, не встречают никакого сопротивления. нет китобоев и гарпий, и разницы между чёрным и белым, стало быть, нет тоже — только Ахав (за имя цепляется, бросает слоги хлебными крошками за собой) и свинцовое небо, совсем даже не похожее на то, что было над Домом. там — квадратик рафинада, безопасный и знакомый: всё те же три фанерных облака, прибитых над головой, да солнце, жгущее их огоньком сигареты; здесь — бесконечное мутное полотно, в которое нырнуть — едва не спасение. куда ещё сбежать, если не к Отцу?

— и ты здравствуй, Фень.

— иди ты со своими "здравствуй", — от всего сердца советует он.

висок обжигает ладонь — и та отдает кремом для рук. голова мотается в сторону, напружиненная неожиданностью, и встречается с матово-холодным стеклом. вот, думает он отстранённо, мудила; считает, может просто так появиться здесь из ниоткуда, и начать кого-то жизни учить — ладно, пусть попробует. Ахав с непредсказуемой прытью перехватывает чужое запястье в манжете кожаной куртки и сжимает так, что сквозь растрескавшуюся кожу четко обозначаются сферы костяшек — кажется, вот-вот преодолеют символическую преграду и прорвут бумажную плоть белизной основания. он чувствует, что готов разрыдаться от бессильной злобы: глаза напротив — голубые, с прожилками капилляров, обрамленные густыми ресницами, и в расширенном зрачке он ловит не себя, а кого-то еще — светлые вихры, язык горкой у нёба, раскат звука. в горле клокочет кашель.

— не надо... — бессильно просит мать, накрывая узкой ладошкой в пошлой россыпи золотых колец хватку Ахава. и добавляет вдруг, совершенно невпопад, взводя курок и целясь ледяным взглядом ему между глаз так, что он не верит снова ни одной ее интонации, ни одной расщепленной на всхлип букве: — а тебе бритым...

он смаргивает и разжимает пальцы мгновенно, шарахаясь от переплетениях рук.

— правда лучше. мне бритым лучше. так внушительнее.

она ничего больше не говорит, только закуривает, когда они проезжают Расчески.

в помещении приятно ходить в ботинках, растаскивая по комнатам уличную грязь. он делает это с искренним наслаждением — оставляет отпечатки подошв по всей её кухне, бросает пуховик на её кровать. только на пороге гришиной комнаты Феня все-таки разувается, до нервной дрожи боясь тревожить все, что здесь ещё осталось и что он пропустил — годы прошедшей без него, параллельно ему жизни. музыкальные кассеты — под серым слоем; сухие фиалки, — верность и скорбь, — на подоконнике и в корешках книг. «камо грядеши» — из собственных запасов, внутри заклеймлена широким росчерком. проснувшаяся тактильность отслеживает загнутые уголки и выгрызенные карандашом отрывки; Ахав выделял серым, Гриша — всегда красным, не трудясь точить грифель (а Феня не марал книжки, не чувствуя себя достойным); кое-где линии сливаются в одну и мажутся, сминая иллюзорные границы между личностями.

сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть.

пыль — это плоть времени.

по этой пыли Феня пробирается кончиками пальцев, пачкаясь бытием, удивляясь тому, что за пределами Дома оно существовало.

— там костюм на диване. если захочешь.

горделивая осанка матери не деформируется под гнетом обстоятельств, алкогольного делирия и пускающего метастазы безумия. силуэт в дверном проеме красив бескомпромиссностью своей архитектурной формы, как красив остов высотки из металла и стекла. китобой рядом с ней — не более чем мальчишка, которым был всегда: согбенный, нелепый, одноногий. совершенно единичное/одиночное явление. они смотрят друг на друга, примеряясь, оценивая. знакомство ненавязчивое, но далекое от вежливости: она препарирует его без единого острого предмета в руках, раскладывает вспоротой грудиной по металлическому подносу; требует свою власть обратно, но внутренности безвинно убиенных птиц не сулят скорых побед. veni, vidi...

— я не могу надевать его вещи.

— они тебе по размеру. вы одинаковые примерно.

в комнате хочется прятаться, но спрятаться здесь невозможно — именно здесь он уязвимее всего, среди мелких желтых цветочков на обоях и рисунков от руки прямо поверх и между ними. Феня отворачивается от неё и встречает лопатками пододеяльник и стопку смятых футболок. вдыхает медленно и сосредоточенно, пропитываясь до каждой клеточки.

— скажи, ты уже совсем съехала или пытаешься меня разозлить?

и она снова замолкает на самом интересном месте, глохнет, как глохнут бесконечно сменяющие друг друга приёмники в стайной, явно не желающие допустить лишнего контакта с внешним миром; Феофан запрокидывает голову назад до упора, зарываясь макушкой в ткани, и все равно не может дотянуться взглядом до выражения ее лица.

— тебе как будто бы все равно.

это не бьет его и не выгребает горстями воздух из легких. он неопределённо дергает плечом.

— мне джинсы, — горло крутит спазм: он ненавидит подыгрывать, — велики. есть ремень?

— под правой рукой.

те самые знаменитые беседы при воссоединениях. обмен опытом, эмоциями, банальное «я скучал» — квинтэссенция любви, о которой не говорят; Фене чудится, что он и не уезжал никуда — здесь все те же предметы и все та же хозяйка, и все его развитие для неё — в том, что они с Гришей одинаковые примерно — будто, в самом деле, хоть раз их жизни двигались по сколько-нибудь асимптотическим траекториям. и он чувствует это явственно, как чувствует в плену пальцев тяжесть и холод металлической бляшки: это их последняя встреча. каждое ее слово — акт неосознанной ятрогении; вместе с младшим сыном ей хоронить и то, что осталось от старшего. кожа к коже — ложится на кадык очень правильно, почти что выверенно. он давит на пробу, пытаясь прочувствовать внутреннее несогласие с собственными действиями, но выходит только слабое оппозиционное усилие со стороны трахеи. она так и смотрит на него, обрамлённая белыми плинтусами: заканчивай, говорит, актерствовать. буднично постукивает ногтями по дереву.

когда Феня оборачивается, ее уже нет.

***

его побег настолько естественен, настолько сам собой разумеется, что он даже не запоминает пути.

попутчица — сердобольная девушка лет двадцати пяти. пытается разговорить его по пути до города, курит тонкие сигареты, отдающие химозными яблоками, смешивающимися с явственным спиртовым букетом от него самого; Ахав приоткрывает окно и молчит в него вместо ответов. под козырьком от солнца зажат нежно-розовый фиалковый лепесток, своевольно ловящийся в фокус зрачка и вязнущий там, как в смоле. он думает, что ему совсем не нравятся цветы. зимний ветер щиплет нос и глаза, но холод не ощущается. Ахав подставляет лицо и шею, позволяет порывам инспектировать полосы содранной с горла кожицы, откидывая голову на спинку кресла.

— да даст тебе Господь по сердцу твоему и все намерения твои да исполнит, — механически благодарит он к чему-то, — благое дело делаешь.

— камо грядеши?

в чужом шелково-обволакивающем голосе — насмешливая веселость. фиалки, фиалки, фиалки; Ахав упрямо трясёт головой и морок отступает, обнажая безобразное тело действительности — безвкусные пластиковые венки, хрустящий под ботинками иней, неритмично покачивающееся от выпитого сознание... извечный литературный кладбищенский туман кутает его в саван, лицо напротив укрывает вуалью.

лицо, которого он почти не помнит.

неузнавание скручивается неприятным предчувствием под ложечкой. Ахав опасно кренится вправо, хватается за радушно протянутую ладошку берёзы над гришиным последним пристанищем, хватается за ускользающее понимание. не набазарились ещё? щербина между зубами, кислотные веснушечные капли по переносице кажутся привычными, как хронические мигрени, но пробиваются откуда-то с  т о й  стороны, морзянкой выстукивают воспоминания о былом и грядущем. Ахав не в состоянии рассудить, умышленно помножая себя на ноль через сорок градусов каждые пятнадцать минут — поддерживает температурный режим и опустение. логические цепочки в таком климате распадаются.

не набазарились ещё с' Гриш'ей?

растревоженная именем больная муть моментально поднимается к самому горлу.

он стачивает костяшки среднего и указательного о оскал напротив, не разбирая укрывающей с головой злобы на составляющие. есть что-то обнадёживающее в ощущении себя хоть чем-то преисполненным. он непредусмотрительно въезжает коленями в мерзлую грязь рядом с рёбрами знакомца так, что протез выражает недовольство зверино-диким лязгом; лицо красит насильно выбитый багрянец. Ахав заносит руку снова, второй упираясь ладонью в шерстяные волокна свитера, проглядывающие через распахнутое пальто. и почему-то не опускает ее больше.

— ты...

янвфевраль — очень долгая дорога, мостик над бездной. он хочет сорваться, но чужая хватка все тянет и тянет вверх, бьет по щекам, настойчиво выковыривая из полузабытья: давай, рыцарь, реагируй хотя бы зрачками на свет. Ахав дотрагивается тыльной стороной грязной ладони до горла, смазывая пятна с костяшек. жжется. по черепу до сих пор — полоса, сотрясение мозга, несколько сантиметров до верного загробного «ничего».

— И... Идальго?

рука на груди расслаблена возможностью классифицировать, машинально цепляет пальцами вытянутую петлю. миру тяжело встать на место — Ахав не вполне осознаёт происходящее, дробясь между Домом и Наружностью, расщепляясь по именам, а потому доверие не подчиняется тоже. Идальго здесь быть не должно и не может; он — в той жизни, что тянет руки бетонно-холодные.

— не надо мне являться, я не верю, — бормочет он, упираясь взглядом в струйку крови. — тебя здесь не... не... я ушёл. да? я все пытаюсь уйти, но вс-всем наплевать на то, чего я хочу...

небо висит совсем низко, почти придавливая их к земле, и Ахав эту тяжесть чувствует на самых плечах через драный пуховик. она гнет его ещё ниже, он роняет голову рядом с ладонью, беспокоя колючестью чужой зимней одежды затягивающиеся ссадины у линии челюсти. для галлюцинации все кажется слишком реальным, слишком живым, но иное объяснение не даётся.

— а это брат мой...

он коротко машет другой рукой в сторону безвкусно-красных искусственных лепестков и возвращает жест, обнимая себя поперёк впалого живота.

— мне не все равно. понимаешь? не все равно, она не права. мне не... я не знаю, как это все так глупо могло — а меня здесь не было, и теперь уже не будет.

первая слеза — будто бы на пробу. Ахав и себе тоже не доверяет и стирает влагу с щеки до того, как она успевает прочертить ломанную до подбородка, как недоразумение; но за ней следует вторая и третья, линуя солью белёсое лицо. вожак китобоев, вечно несгибаемый, бестолково жмётся виском к чужой груди и скулит, как побитый пёс, неспособный выразиться иначе. вина, скорбь, страх намертво давятся клеткой рёбер, и кажется, что ещё немного — и от плотности окажется невозможным вдохнуть.

— как я вернусь? — он не вполне понимает, куда именно должен вернуться, но чувствует это ломотой в костях, — я всех п... подвёл. и Гришу, и их, и тебя тоже... — слова комкаются с бумажной легкостью, Ахав не может их удержать, плывёт-плывёт-плывёт, а с ресниц — море, — не хочу. больше не хочу. понимаешь, это незачем и ни за чем.

под правой-левой ладонями у него размеренно грохочут два разных ритма.

— давай я не пойду? ты и сам можешь. присмотреть. забирай китобоев, они п-поймут... — он не шутит даже близко, пусть и вязнет хромотой в речи, обычно такой податливой; инквизиторская сталь взгляда поддёрнута маревом и краснотой, в узком зрачке пляшут кляксы родинок. он вдруг смеётся искренне и лихорадочно; простуженный хохот вибрирует по правой ладони, — да тебя же нет здесь, ты не можешь знать, где это. я просто... допился? допился. вот и получилось.

0

4

[nick]Идальго[/nick][status]16 yo / китобои /--i [/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/239-1608427594.jpg[/icon][sign]пеку тебе эчпочмаки с мясом твоих врагов[/sign]
'успел'

Испытывая многоэтажное чувство облегчения, Идальго коллапсирует, как проткнутый насквозь воздушный шарик. Мёрзлая земля обильно орошается эритроцитами, и судя по калейдоскопу неуместных мыслей в гудящей голове, вместе с кровью его покидает тонкая связь с реальностью.
'Ахав' — в голове кита назвище теперь звучит мягко; с лишённой шероховатости, словно вымоченной в кёльнской воде 'ха-а' и щекотно тянущейся 'в'. Феня — звенит как счастьеностный опий и Идальго хочет поделиться с кем-нибудь этим открытием, но вдоховыдох застревает где-то в диафрагме. Глоток жизни пойман чьей-то ладонью, мнущей её — жизнь, ледяными и нервными ручищами. Вот рука вожака, упирающаяся ему в грудину, а вот вторая, занесённая сверху — хлопок
— и нет души.
Раздавит, как назойливую мошкару:

— Май, — хрипит пересохший рот. Как выблевал колючее и злое проклятие, — та-аким меня знает Наружность.
Это признание ровняет его с незнакомцем Феофаном; ну, здравствуй, родной, приятно познакомиться, снова.
Май — ебануто-ласковое имя, тёплое, как третий месяц весны, что на границе со знойным летом. Не ядерно-жаркое, как Хиросима. Не игольно-льдистое — Идальго. Май в сердце зимы. Совершенное дико и несвоевременно. Как и само присутствие китобоя здесь, в неприветливом и вымороженном лимбе, где ему, по понятным причинам, не рады.

'всем наплевать на то, чего я хочу... '

Нужно возразить, что не наплевать. Но ему плевать. Он хочет Ахава обратно. Стая хочет вожака обратно. Они все чего-то хотят. И Ахав в своём праве хотеть .., не быть, например. Желание-нежелание Ахава уже такой подшёрстной глубины, что не дотянуться.

Идальго затягивает в ноздрю кристаллизовавшуюся кровь. От мелкого кашля, разбитая морозным параличем плоть, идёт трещинами — идиоты, нашли кого посылать — клочок снежинки оседает на серой радужке и, растаяв, стекает по воспалённой слизистой в угол глаза. 'Только за край могилы и доведу', — расхристанный, умытый собственной третьей отрицательной и чужим тоскливо-сорокоградусным топливом, он понимает, насколько ситуация отдаёт тяжёлым кретинизмом. Догадывается, что не вытянет по-шарлотански талантливо монетку из-за ахавова оттопыренного уха: 'всё хорошо будет'. Потому что не будет. Потому что 'а это брат мой' — катастрофический сдвиг тектонических мировоззренческих плит, под обломки которого попадает всё причастное: Ахав, стая, киты вдруг обернувшиеся беспомощными мальками, которых сейчас можно вычерпать, как головастиков из подсыхающей лужи. И такой никакой вожак, малознакомый ему Феня, вдруг становится понятным до бескостного падения на дно — там тупо, пьяно и не так страшно. У этого страха есть запах, форма и железное алиби: водка, лиловый обод вокруг шеи, умильная ямочка на подростково-пухлой щеке Гриши, которую он никому больше не покажет...

Он ощущает её в районе солнечного сплетения — тяжесть потери. Идальго втискивается в эту тугость и бескомпромиссность, тянет лямку, пытаясь разделить ношу с Ахавом, но и с него уже слезает шкура самообладания — натирает до рвущихся мышц. Поддых ошпаривает кипятком. Лишившаяся капюшона бритая макушка — всё что доступно обзору из-под слипшихся мокрых ресниц. Идальго протягивает руку, чтобы отлепить вожака от ненадёжной рёберной клети, догадываясь, что вместо лица увидит сочащуюся незажившую рану.

— Не вс'ё равно, — эхом сипит кит, роняя одеревенелую конечность, (так и не касаясь короткого ёжика волос), куда-то в толчёную бело-грязную крошку. Сизая, похожая на пепел муть, теперь одинаковая — снизу и сверху. Пространство между небом и землёй забивается 'тополиным пухом', — Конечно не вс'ё равно, Фень, я же вижу.., — пошлая банальщина стынет в подкрадывающемся вечере.
В абсолютной тишине, рождающейся от мягко падающего снега, слышно каждую оброненную солёную каплю. Они, слёзы, тонут в крупной вязке свитера, а после взвиваются дымком вверх, как от тающего сухого льда. У китёнка давно кончились аргументы, их и без того не густо было. Он вдруг проводит рукой по рубленым скулам. Больше ничего не говорит. Жалеет.

Идальго, отталкиваясь локтями от могилы, садится на голом упрямстве, не чувствуя костей. Распахивает полы пальто и прячет под ними Ахава. От всего света, которого и так нет за пеленой снежной стены и кладбищенской ограды. Отдаёт последнее тепло, всего себя с вывороченным ливером и идентичной неприкаянностью.

хрипы на выдохе, тяжёлое и прерывистое дыхание, скорбь, облачённая в соль и влагу — древний, как человечество, саундтрек.

Китёнок слушает, кивает и 'мгукает' соглашаясь, укрывая, укрываясь и впадая в анабиоз. Сцепленные взаимопроникающей дрожью, они медленно гаснут. Оба неприлично припорошены снежной крупой; серодомовец знает, что нет смысла стряхивать белую смерть с понурых плеч. Идальго — худший в истории авангард, проваливает миссию без боя, потому что мысль о том, чтобы никуда не возвращаться кажется ему логичной. Дом с мясом отрывает от себя потерянное чадо — Ходоки не ходят тропами Наружности. Он чувствует, как невесом и лёгок, как до смешного просто отсечь себя от того, что ещё вчера казалось важным:

— Не говори ерунды, — с весёлым отчаянием возражает кит, — это мы тебя подвели. Я тебя...

Две золистые, как выгоревшие спички фигурки, на фоне выкошенных жнецом жизней — Идальго есть, что сказать на этот счёт. Они всё ещё дети, даже если год в Сером Доме идёт за два. Им всё ещё не по плечу катастрофы размером с цунами. Их картонные доспехи не то же самое, что броня матери Ахава — её наращивают с возрастом, опытом и выжиганием нутра до коросты застывающей в сталь. Так не лучше ли не дожить до полной эмоциональной атрофии?

молодость, ярость, любопытство — три кита, на которых держалась стая. Этого оказалось недостаточно, чтобы не согнуться под тяжестью необратимости:

— А давай. Вмес'те не пойдём, — Идальго зеркалит смех Ахава, соглашается, подойдя опасно близко к растрескавшейся нервной плотине, — К чёрту китобоев, зачем мне чужое? Твоё оно.., — он отстраняется, елозя нечувствительными коленями по земле, твёрдой, как ткань асфальта. Вытирает рукавом сворачивающуюся кровавую юшку под носом и вдыхает горечь ахавовой кожи, — Хуйня вс'ё это. Так что прос'ти мне 'цыганочку с' выходом' — ис'правляюс'ь.

Ребро ладони узнает форму бутылки, прикрытую тканью пуховика. Стекло знакомо ложится в негнущиеся пальцы — водки на самом дне. Сухие, в кровь изгрызанные губы с облетающей кожицей, прикладываются к горлышку — вкуса нет. Как и ожидаемого тепла. В собственном же кармане самокрутки из Дома — удивительно ирреальные, в двумерной выхолощенной плоскости, называемой Наружностью. Идальго сует по одной сигарете в губы — себе и Ахаву и поджигает кончики. Знакомый блеск металла ослепляет больше, чем яркое газовое пламя (по несчастливой случайности унесённая с собой авторская зажигалка матери Ахава трусливо прячется в складках пальто).
Вчерашнего вожака — сегодняшнего мальчика Феню — заботливо усаживают на рюкзак и приваливаются остывающим боком к припорошенной белым и сыпучим, словно перхотью, персоне. Сладкая затяжка баюкает и уже почти хорошо. Преступно хорошо перед лицом обрушившегося горя, но ведь это уже не важно. Уже никуда и незачем...

— Только не буди, ес'ли первым ус'ну, ладно..?

0

5

[nick]ахав[/nick][status]18 yo / китобои / --i[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/282-1610413072.jpg[/icon][sign][/sign]
Май.

тепло, зелено, дышится легко; весеннее небо обнимает, не вызывая желания отстраниться, и ложится двойной экспозицией поверх грязи и серости, затопившей их обоих с головой. имя гремит эхом в чужой грудной клетке, Ахав ловит гул виском, струной вытягиваясь за отголосками — мираж соблазнителен донельзя. там нет проблем, там не нужно балансировать, там жизнь не пытается прогнать слабое тело через тонны зубьев дробилки,

там Май и Феня, нелепо-смешные, знают друг друга не по эволюции назвищ, а по дворовой игре в салки, драным коленкам, чаю с мятными пряниками в чьей-то квартире, и ничего страшного с ними не происходило и не произойдёт, кроме ответственного взросления с четко отмеренной дозировкой.

— Май, — послушно проговаривает губами вожак, выставленный на беззвучный режим, и с усилием вписывает слог на подкорку сквозь неподконтрольную стерильную хмарь, мгновенно застилающую оставленные засечки. — странно... звучит.

руки чужие вьются над его головой птицами — по щеке мажется прикосновение, отдаёт бесценное тепло, зачем-то делимое на два; с головы до ног он вылизан Наружностью, расцелован ее кислотными осадками, и знакомое прикосновение ловит с безотчетной признательностью, жадно впитывая реминисценции. Идальго суетится спрятать: полы пальто охватывают поверх его собственных рук, отгораживая от снежной враждебности окружения. обрывок весны забивается в нос смешением миазмов дома и Дома, с волокон свитера рвётся кардамоновым послевкусием незримое присутствие матери — пьяное неуклюже ворочающееся сознание при сложении единиц выдаёт ещё одну параллельную больную вселенную, в которой между двумя его жизнями нет разделительных линий и полосатых лент. картинка в воображении рисуется без труда: её стылые глаза прожигают незваного гостя насквозь; Ахаву_Фене даже немного смешно — просится “мам, а это...”, недоверчивые рукопожатия, дрожь чайной ложки о стенки: а как вы познакомились?, заносит куда-то не туда, но в этом “не туда” находиться хочется больше, несмотря на всю его бессмысленную наигранную весёлость в духе дёшево снятого ромкома,

(начитанный Ахав, конечно, не знает, что такое ромком),

а снег все забивается за воротник и выдергивает в реальность с необъяснимым упорством.

вместе не пойдём.

это совершенно не то, чего он ждёт. не злость, не отторжение, где-то на подсознании почти смакуемые, почти желанные, но смирение. наполовину растворённый в слезах и спирте, вожак усилием поднимает голову, фокусируя непонимание в районе чужой височной кости, в районе мертвенной бледности, но обреченный смех не даёт ответов, а отупение запрещает формулировать вопросы, выдирая слова из рук. отделённый непреодолимой стеной, Ахав просто наблюдает безмолвным зрителем за тем, как его исступленно верный спутник послушно хоронит их обоих в травяном кумаре. ему хочется возмутиться, сказать, что это как-то неправильно — не по сюжету будто бы; а у его, Идальго, смерти совсем другие глаза, но сквозь формирующийся плотный пласт отрицания ядовитым алым цветком пробивается больная радость неодиночества, и глотка мгновенно заполняется щекочущими лепестками, преграждающими путь голосу разума.

сквозь толщу загробного бесцветия он счастлив, дожимая эту неуместную в контексте, эгоистичную эмоцию до предела.

его куда-то тащат, усаживая, как безвольную плюшевую игрушку. Идальго выменивает бутылку на самокрутку, щёлкает под носом зажигалкой — Ахав сначала не понимает, а потом усмехается беззвучно, вплотную оказываясь к одной из тех несложившихся жизней.

— как она тебе? — спрашивает он, на мгновение забываясь в баюкающем шуме начинающей разыгрываться метели и роняя с тонких губ тлеющую искру — врезаясь пеплом в ладонь, самокрутка выжигает на светлой коже россыпь пятнышек, мгновенно краснеющих, но Ахав почему-то не чувствует боли и лишь глядит на них бестолково, по созвездию пытаясь опознать будущее. только, не получая ответа, смущается — неловко откидывает голову назад, затылком упираясь в сгиб локтя, колючего тканью, чтобы на всякий случай ещё раз сверить воспоминание с реальностью. Идальго не слушает его, по-птичьи втянув голову в плечи и, кажется, уже задремав. — ладно. потом.

природа «потом» неизвестна. кладбища не располагают к мышлению такими категориями.

он прикрывает изъеденные солью глаза, не слыша собственного дыхания.

во сне являются порог Дома, Гриша и Идальго. и он сам, мертвой хваткой цепляющийся за плечо брата — сливается в единый кроваво-бурый мазок.

на то, чтобы открыть глаза, уходит половина тех сил, что у него все ещё есть.

в ботинках и карманах пуховика — сплошной холод, беззастенчиво вторгающийся в его предсмертную дрёму. озноб проходится по хребту ударом оглобли, окончательно разрывая сплетение сознательного и бессознательного; Ахав морщится, чувствуя, как растекается по затылку свинец, плавящийся при соприкосновении с рукой, обнимающей за плечи в наивной попытке сберечь.

впрочем, кого из них двоих действительно стоило бы поберечь — вопрос открытый.

частично выветрившийся алкоголь оставляет неприятное послевкусие во рту и тошноту; китобой сглатывает, чувствуя, как колюче прокатывается это движение по пересохшему и простуженному горлу. несложно опознать по характерным признакам вечер: вновь упавшая за последние часы температура рвётся превратить каждый выдох в иней прямо в воздухе, а небо равномерно заливается болезненным багрянцем где-то над плотной крышкой облаков. здесь, на границе дня и ночи, он и обретает себя постепенно, как кончиком пальца на ноге трогают холодную воду прежде чем нырнуть: от кончиков онемевших пальцев распрямляется, изнутри врезаясь плечами в одеревеневшую куртку и разминая затёкшие суставы. от неосторожного движения ладонь срывается с избранного места у ворота, и Ахав вздрагивает, наконец-то вспоминая и воспринимая действительность, точно врезаясь в неё на полном автомобильном ходу.

Гриши нет.

он сбежал.

Идальго...

логично было предположить, что пришёл забрать — но, как для спасительной операции, успехи сомнительны. дыхание над ухом слышится — слабое, но по-прежнему не потерянное, напоминанием о том, что от разрешения некоторых дилемм нельзя сбежать, как ни старайся, даже за пределы привычного мира.

Ахав неспешно качается вправо, стараясь не видеть качающийся вместе с ним мир, выскальзывает из чужого хвата, придерживая запястье. кожа под пальцами сухая, ближе к ладони расцветающая пятнами; за тебя вечно платят другие, с отстраненной неприязнью думает он, приваливаясь к ржавой оградке чьего-то последнего пристанища. что сказал бы Спаситель? о болезни потерявшихся им с Сыном Человеческим, притаившимся под футболкой на нитке (перед походом в церковь обязательно надевают крестик, ты что, не знаешь? звучит глупо но он не в силах возразить, расклеивающаяся марионетка, троекратно размноженная стекляшками трюмо), известно лишь по слухам, но несложно предположить, что это она тянет жизнь и расползается язвами в отместку за пренебрежение Домом. Идальго — ходок: каждый шаг за порог Дома пропитан ядом ревности, Изнанка не делит избранных с иными материями. его не могло и не должно было здесь быть; и все-таки он — не порождение делирия, и это только путает ещё сильнее, затягивая удавку там, где ей было место, в полусантиметре над кадыком. судьба тогда может и воспротивилась, за малодушие огрев в район затылочной, но самого себя он так и не отпустил — не ощутил легкости вдоха, только жжение в ссадинах.

от разрешения некоторых дилемм нельзя сбежать.

он поднимается на ноги. разруха в голове за время сна сменяется штилевым запустением, по цвету-звуку-консистенции напоминающим белый шум. в море пыльных помех укладываются импрессионистическими мазками земля, древесные нервюры, заливкой акварельной прозрачности врывается глушенная кровавая муть над головой... долгой дорогой кажутся простейшие действия: рукавом утереть лицо, закутаться в пуховик поплотнее, ёжась от вонзающихся в рёбра иголочек янвфевраля, тронуть Идальго за плечо — да ну, пошутили и хватит; пойдём.

идти он не готов. всё в нем, подчиняясь механической необходимости двигаться, продиктованной извне, — теперь другого варианта нет, Идальго лишил его права выбора, желая только помочь, на деле же запуская топорные защитные механизмы, — подспудно противится тому; Ахав ощущает явственно, как дробится изнутри, отсекая от себя лишнее и оставляя это здесь, на долгую память Грише, под набат чувства долга, кроющего волнами свинцовых облаков. то, от чего ему так необходимо спрятаться, приходит вслед за ним.

(будь это кто угодно другой...)

(он и близко не настолько привязан к китобоям, чтобы отказаться от себя.)

— Май. эй, Май... — неуместность и глупость предполагаемых извинений кровоточат в месте, где горло пронзено стрелой вины. оттуда и странный ком, мешающий говорить. Ахав легонько подталкивает Идальго, ожидая реакции и боясь ее не получить; боясь даже думать об этом. — пойдём домой. а? ты должен был меня вернуть, ведь так? вот и... возвращай, ну, я же сдался.

в собственном голосе есть надлом — гадкий, выдающий с головой плаксивую интенцию. Ахав с каким-то особым усилием щёлкает челюстью, намеренно въезжая зубами по губам изнутри до кровавых разводов на кальциевой эмали, командует себе, как псу, бросить. делает свою чёрную работу ускоренный процесс перекройки: не пройти все стадии, а застрять на отрицании, как на наиболее способном сподвигнуть на активность. он находит руки Идальго, плетьми свисающие вдоль тела, и чуть тянет на себя, размещая подушечки пальцев поверх переплетений трещинок, будто отрицая таким образом и их тоже.

Отредактировано Satō Sui (2021-03-10 20:39:32)

0

6

[nick]Идальго[/nick][status]16 yo / китобои /--i [/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/239-1608427594.jpg[/icon][sign]пеку тебе эчпочмаки с мясом твоих врагов[/sign]

От зрачка по радужке ползёт поволока — в тон выцветающей Наружности.

Колючий ком в глотке, мёрзлые костяшки пальцев, на сгибе шеи — режущая кромка косы, той самой, что у Старухи в тёмном балахоне... Под бархатом зимы Идальго отчётливо чувствует тяжесть могильной плиты. Пусть. Они уже всё решили. Вожак решил.

'Он просто бухой!', — Идальго прижигает истеричную мысль тлеющим концом окурка. Вминает домашнюю самокрутку в застывшую грязь, как и всё, что связано с серым, далёким монстром, так и так высасывающим из него жизнь, мстя за разлуку. Китёнок ищет плотность чужого бока и живой фрагмент бедра, переходящий в механическую омертвелость протеза, боясь расплескать последнее тепло напрасно. Краем уходящего сознания отмечает, как иронично он распорядился внутридомовой иерархией: выжить на Изнанке вопреки ожиданиям одного вожака, чтобы сдохнуть в Наружности от капризов другого. С той лишь разницей (существенной), что Идальго на этот раз выбирает сам.

Пухлые, как у девки, губы кривит необидная мягкая усмешка — жили они не долго и не счастливо, но умерли в один день.

Идальго притирается к состайнику, ловя отголоски родного запаха, и проваливается внутрь себя.

Наспех перемешанная взвесь из пыльной земли и тяжёлого неба мутит разум. Он давно не понимает, на какой из плоскостей (сверху? снизу?) оставляют след его стоптанные ботинки, но знает одно — надо идти. Не останавливаясь. Позади монотонные, мучительные дни, слившиеся в бесконечность. Впереди имя, которое он не помнит, люди, которым он нужен (не пытайся вспомнить — может, и не нужен, может, и безымянный). У него вздувшиеся вены на руках от тяжёлых работ на пашне, траур под ногтями, багровые борозды на спине, от которой отходит короста, и лопающаяся, пожённая солнцем кожа. Он терпит. Злые укусы слепней в открытые раны, гной, разъедающий глаза и страх — вдруг для таких как он нет никакого места? От этой мысли внутри мелко-мелко дрожит и хочется упасть прямо в напоенную смертельной усталостью землю...

Если у него есть силы на страх, значит есть силы на следующий шаг. Ещё один. Следующий.

Он оступается на границе Леса. Чернолеса. Представляет, как во влажном лиственном нутре поднимается пар от его вывороченного ливера. Как хрустит хребет, поддаваясь звериным клыкам. Чья-то пасть, смердящая и скалящаяся, с ниткой слюны. Чьи-то когти на шестипалых конечностях рвут его шкуру, эту вот шкуру, которую он пять лун уносил от суровой плети, выбивающий из него отупляющий, до потери себя, труд... Только не назад. Его конец здесь, в страшном и священном Чернолесе. Пусть, — его окатывает изнутри архаичным ужасом, когда нога ступает под сень изначальных деревьев, — я так выбрал сам.

И прежде, чем он подставил под голодную пасть нежное подбрюшье, до того, как хищно сыграли звериные зрачки и лязгнули зубы в опасной близости от лица, он слышит:

— Эй.

Поднимает заплывшие от гематом глаза. И видит будто бы знакомое, бледное лицо в обрамлении чёрного и чёрного на порядок темней. Ему протягивают руку (он неверяще смотрит — кромешно незнакомый или напрочь позабытый жест). 'Гримм' — в голове коротко, звонко стучит от не узнавания даже, а непонятного ещё облегчения.

— Май. эй, Май...

Черты лица ифрита вдруг пластилиново деформируются и проступают: заломы светлых бровей, бритый череп, впадины подозрительных, будто вечно ждущих подвоха, глаз, подчёркнутые синевой под ними... Его, Мая-Хиросимы-Идальго, руки в руках вожака — надёжных и безопасных. Нужно только держаться их и больше не потеряется. Не сгинет на пашне или в чреве зверя. Идальго пытается сжать негнущиеся, замёрзшие пальцы в ответ — я слышу — но едва шевелит страшно растрескавшимися мизинцами. Этого достаточно, чтобы на землю, припорошенную снегом, упало красное. Капля крови расползается по девственной белизне и просачивается в твердь — жертва принята — повезло.

У сумерек цвет сепии — эта неожиданная теплота смягчает холодную стерильность кладбища.

'домой', 'должен' и 'вернуть' — обветренный рот напротив формирует просьбу в приказ — неумело, на изломе. Кит прёт против гравитации, выныривает из давящей массы воды — глоток кислорода приносит пульсирующую боль в конечностях, где кровь в венах будто безвозвратно кристаллизовалась, а теперь шпарит кипятком... Ахав вытаскивает Идальго из посмертия (зачем? ведь сам отпустил) и китобой смутно подозревает, что вот он, очередной виток его пути до голгофы. Ничего не кончилось. Снова пашня, плеть и опарыши в гноящихся ранах.

или...

Подсердечная горечь расползается по сбоящему организму и находятся силы, смысл, цель — идти. За ним. Наступать на проложенные вожаком следы. Узнавать рифленый узор его подошвы на тонком малоаппетитном слое снега. Зацепиться зрачком за сутулую спину, которая то разворачивается широко, то сужается в точку. Оскальзываться на утоптанном кладбищенком грунте, будто призрачные руки покойников прочно держат за щиколотки. И не отпустить. Тянуть руки к нужному, своему человеку. Этот путь в непонятное, сакральное 'домой' будет пройден не в отчаянном одиночестве. Уже нет.

А потом от Наружности к Могильнику потянулась длинная нить. Непрочная, нервно вибрирующая, на которую нанизались воспоминания. Горячечный бред делает с ним смешное: устраивает сердечные встречи без галстуков с фенькиным семейством (вот и братишка условно рядом): у Ахава и матери одинаковая, хищная настороженность во взгляде. И гримаса упрямства идентично заламывает морщинки на лицах, когда они говорят на повышенных (жилы на шеях натягиваются) (у неё элегантное пальто цвета вина) (Идальго слышит только завывающую метель и оттого тревожно хмурится).

В машине в подушечки пальцев (на руках и ногах), в ладони, в лицо вгрызается игольчатый холод. Жар расползается смертью по(д) краснеющей коже(й). Пульс берёт паузу — Феня открывает окно и от пощечины зимнего ветра тот начинает частить больно и неистово.

Запах окалины и мазута. Невыразительная мелодия из четырёх нот. Женский голос, словно пропущенный через рупор. Вокзал. Пирон. Его прижимает чьим-то чемоданом с одной стороны, и своим собственным вожаком с другой.

Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, едет поезд запоздалый...

Внимание поезд №* отправляется со второго пути будьте внимательны и осторожны

конечная станция Дом.

— Пфф... Вставай, а то пролежни появятся...

Идальго ищет щекой зернистую фактуру денима — головой на коленях вожака да под тудум-тудум поезда спится хорошо, но мягкая ещё растительность на лице цепляет хлопковые петли наволочки. Он совершенно точно не в вагоне. Подумал бы, что доигрался до Могильника, но в подслеповатые со сна щёлочки глаз на него смотрит.., младшая версия Ахава. Или та его версия, которую с детства посыпали феечной пыльцой, кормили праной и растили не в бетонных коробках, а в бутонах эдельвейса, как эльфа. В наполненной душком медикаментов и хрипами, кажется, из самой легочной мякоти, комнате становится зябко:

— Ты за мной что ли? Типа, а как же с'вет в конце тоннеля?

— Сдался ты мне, — откреститься Гриша (а это Гриша) решает буквально и характерно жестикулирует у сердца и лба и плеч и необязательно в такой последовательности, — Вот, на зятька явился поглядеть.

— Че-го-о? — Идальго подбрасывает на крахмально-хрустящей койке, но на лице младшего из Евграфовичей до того спокойная, мягкая насмешливость, что нервы, взбесившиеся как наэлектризованные, снова улеглись расслабленными волокнами, — Не помру, значит?

— Не в мою смену, брат-братишка, — только теперь Идальго слышит лёгкую картавость, видит как появляются-исчезают ямки от подвижной мимики, как бликует солнце в светлых волосах — В Небесной Канцелярии цинично рассудили, что будет слишком драматично, если ты тоже помрёшь от пневмонии — а у тебя она самая — так что живи и терпи закидоны моего Феньки.

Вместо меня, теперь уже. — слышит неозвученное кит.

Слабые ноги ведут к окну. Для разнообразия — с решёткой. Он бы хотел запустить в свои больные лёгкие табачного дыму, кажется, что не согреется никогда. Ещё больше он хотел бы рассказать хоть бы и несуществующему Грише о том, что он за чудовище такое...

Идальго — это Хиросима. А Хиросима — хитрожопая гарпия, которая переиграет даже саму себя лишь бы достигнуть цели. Так и сыграл на эмоциях Ахава — спасителе-спасателе с комплексом вины. Подспудно заручился доверием. Скормил смирение, жертвенность и готовность сдохнуть зато вдвоем — ты не один, мой славный вожак! Всё от Лукавого, сказал бы на это их жестокий поводырь в мире взрослых — Левиафан и в кои-то веки был бы прав.

Хочется в очередной раз засунуть этот каркающий гарпийский голос туда, где его не отыщет даже подсознание. Но знает — от себя не убежишь. Как не сможет сбежать Ахав, как далеко бы ни собрался.

Он подумает обо всём обстоятельно, когда голова прекратит раскалываться на черепки.

Когда узнает, что заработал свою первую метку за самоволку в Наружность, которую так играючи избегал, будучи гарпией.

Поразмыслит об этой своей червоточине в тот момент, когда ночью перетряхнет стайный шмот, вынет из брючных шлёвок все пояса и сожжет их на заднем дворе Дома.

А пока... Пока он наблюдает, как тусклое мартовское солнце превращает снег в раскисшую хлябь.

— Выдыхай, янвфевраль кончился...

0


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » сны Азраила


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно