Добро пожаловать в Хей-Спрингс, Небраска.

Население: 9887 человек.

Перед левым рядом скамеек был установлен орган, и поначалу Берт не увидел в нём ничего необычного. Жутковато ему стало, лишь когда он прошел до конца по проходу: клавиши были с мясом выдраны, педали выброшены, трубы забиты сухой кукурузной ботвой. На инструменте стояла табличка с максимой: «Да не будет музыки, кроме человеческой речи».
10 октября 1990; 53°F днём, небо безоблачное, перспективы туманны. В «Тараканьем забеге» 2 пинты лагера по цене одной.

Мы обновили дизайн и принесли вам хронологию, о чём можно прочитать тут; по традиции не спешим никуда, ибо уже везде успели — поздравляем горожан с небольшим праздником!
Акция #1.
Акция #2.
Гостевая Сюжет FAQ Шаблон анкеты Занятые внешности О Хей-Спрингсе Нужные персонажи

HAY-SPRINGS: children of the corn

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » delicate


delicate

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

[nick]лиличка[/nick][status]звенящее ничего[/status][icon]https://i.ibb.co/qFsWbmz/lilya-ava3.png[/icon]

https://forumupload.ru/uploads/0016/ce/0e/20/636729.pnghttps://forumupload.ru/uploads/0016/ce/0e/20/297336.pngвремя: три года назад ♦ участники: она, хиросима

a delicate advance
a delicate retreat
delicately planned
delicate like peace
delicate like a touch
that's delicately brief
delicate like you and me

"если бы эти летчики ее знали хоть чуть-чуть", — сказал как-то раз нелсон, — "они бы даже в лифте с ней не поехали. когда самолет взлетает, она каждый раз молится, чтоб он разбился. у нее вместо совести тяга к смерти, она родилась самоубийцей, чудо, что она вообще дожила до встречи со мной"

Отредактировано Satō Sui (2021-03-10 22:23:19)

0

2

[nick]лиличка[/nick][status]звенящее ничего[/status][icon]https://i.ibb.co/qFsWbmz/lilya-ava3.png[/icon]

допустим, день как день.

допустим, происходит ничего интересного, допустим, этого дня не бывает единственный раз в три месяца, на самом деле, его не бывает вообще. такое пространное объяснение: в сущности, все это бред и галлюцинации, белочка, по-русски говоря, ведь ее буржуа, этот престарелый интеллигентишка, который знает жизнь лучше всех, давно сообразил ей диагноз, словно она какая-то алкоголичка, какая-то падшая женщина с ветром в голове — вот-вот подхватит под руки, поднимет, снесет, а сквозняк в кудрях и от уха до уха, и она никогда не читала маргарет митчелл, но такое красивое название, так замечательно быть подхваченной и унесенной, соответствовать, чтобы кто-нибудь сгреб в ладонь и положил тебя в строки...

допустим, все это так, но если ее буржуа считает себя правым, то как объяснит отсутствие явно выраженной симптоматики? как он объяснит чистый разум и энергичное сердце (таких не бывает, если ныряешь в бутылку, ведь логично: они застревают там, на дне, не в силах пройти сквозь узкое горлышко, и остаются на веки вечные — бродить и разлагаться, как чайные грибы; а её сердце — самое большое, самое теплое сердце, ей было известно точно, простая истина, завеса тайны медленно, но верно приоткрывалась долгие двадцать девять лет, так что никакая она не алкоголичка и не поддиагнозная, и уж тем более не какая-нибудь багадулка (страшное слово из далекого прошлого, оно было прибрано престарелой дамой, задвинуто бессильными руками далеко и подальше, туда, на пыльную антресоль); вот истинная правда: будь она на самом деле той, за кого считает ее буржуа, пропади ее сердце в ловушке бутылочного стекла, застрянь оно там надолго и прочно —эта была бы фатальность. оно бы забродило, как виноградный сок в бочке. так изобрели шампанское, выделялся некоторый газ, не вспомнить точно, какой, и бочки взрывались, и гнулись латунные кольца, и опалубка разлеталась вдребезги, и если бы ее буржуа на самом деле был врачом, и если бы он хоть что-нибудь понимал, если бы его регалии и седины чего-то действительно стоили, его бы одним из первых зашибло ударной волной.

а так.

допустим, этого дня не бывает раз в три месяца. тогда она к нему не готовится. не подбирает помаду под туфли, не извлекает из сундука, старого, как целый мир, скучное платье цивильной длинны, в такой же цветок, нижние оборки будут закрывать колено, сверху можно накинуть пиджак, чтобы не смущали бретельки, а декольте… что декольте? можно подумать, у нее вымя как у богемной проституции с верхнего этажа царского времени дома уездного города н., а так это даже не пошло, не вульгарно, не вычурно.

примерная внешность, приличные платья, прическа, собранная, как школьный букет: вроде красиво, и вроде так убого, уныло, тюльпан к тюльпанчику с соседской дачи, с декоративной зеленью, с виду очень похожей на петрушку, простая эстетика, обернутая в газетный лист как вяленая рыба, зато так прилично, почти скромно и выдержанно, а значит, в самый раз.

ей это все советовали подружки: одинаковые женщины в одинаковых домашних халатах, с одинаковым набором прихваток плюс фартук плюс полотенца, в одинаковых кухнях с фотообоями, голубыми календарями над тумбою и соломенными символами семейного счастья и домашнего очага (зачем символизировать очаг, это же древняя кухня, уголь с углем, кастрюля, заражённая смолой и копотью); и у всех этих совершенно одинаковых подружек одинаковые мужья — отсутствующие создания на сверхурочных, и одинаково улыбчивые дети, и собаки, и квартиры, и, должно быть, поэтому и советы они дают одинаковые. ни одну из них она не знает достаточно долго, но с каждой выплакала целое озеро слез, ну, может, не озеро, а кастрюлю, ну не кастрюлю, а хотя бы салатник, но обязательно — праздничный, из хрусталя и из серванта, в нем остались ее сожаления и слезы с тушью, которой положено быть водостойкой, но каждый раз эта ее история, стоит лишь открыть рот, и ее несет, закручивает горным течением мерло (и у каждой из таких подружек, таких одинаковых женщин, от которых рябит в глазах и хочется блевать, в наличии одинаковые родственники южного направления и дивные бутылки тамошнего, настоящего, сухого, хотелось бы — бесконечного), бросает на скалы дней давно минувших, в воронки сожалений, ошибок, проступков. трогательный факт: ни одна из этих женщин не подводила ее. ни одна из них не разбивала ожиданий, не отказывала в сентиментальной потребности разговора двух душ тет-а-тет (горько, печально, выверенно, как сценарный ход — реплика здесь, реплика там, слезливый сериал и толика таланта), не отказывала прикончить бутылку или две, или все, что спрятано в шкаф от загребущих рабов сверхурочных (такая чушь, она никогда не говорит об этом, но все так очевидно: пропащие мужья, недоласканные жены); и у каждой из этих ее подружек есть другие подружки: юристы или работницы социальных служб, и вот они, эта святые женщины с терновым венцом безбрачия над самодельными свитерами, их устами будет вещать закон. о том, как лояльны структуры насчет кровного родства. что мать — это родственник первой степени, а, значит, приоритет, ты это пойми, если займешься, если насядешь как надо, можно подумать, найдутся связи, а эти конченные люди, эти психи фермерские — они не имеют прав, там же просто опека, не усыновление даже, и вообще, столько сирот, это же ненормально, бедные дети, а эти уроды, бандиты, тебе нужно писать заявление, если общественный резонанс...

допустим, она никогда не умалчивает важных нюансов истории, и тогда это действительно так.

...а у нее цивильное платье в такой же цветочек, пиджак с мужского плеча и культурно прибранные волосы, и арсенал советов в кармане, и никогда она не напишет никакого заявления, потому что, потому что, потому...

ещё за спиной гитара: может, когда все закончится, раздастся сигнал, условное обозначение скорых гастролей с неотложными по этому поводу репетициями, а может она пойдет по улице нестройным шагом, заваливаясь из стороны в сторону, бродячая кошка, сквозь пыль с обочины и копоть электроцентрали, до ближайшего городского оживления, где остановится, перекинет ремешок через голову, потянет замок, достанет гитару, сложит чехол под ноги, перед собою, и вечер закончится, и время ускорится, и наконец-то будет ночь, будет завтра, другое, легко.

в чехле, помимо гитары, конфеты и подарки, гостинцы и сигареты, а фляжечка, а что фляжечка? зря, она, что ли, за пиджак воевала?..

тонко чувствующая натура, знаки судьбы и флюиды в космос, но это есть ее смысл и суть, может быть даже предназначение — нести в мир прозрачные вещи, хрупкие структуры и тайные умыслы, и вместе с тем — оправдание, непроходимый щит. а какие щиты есть у всех них? такие мысли, они жужжат виски, когда она толкает ворота, когда подходит к серой громадине Дома — склеп и камера хранения, мрачная история в мерцающей пыли, — когда глубокая тень пожирает ее помаду и цветы на дурацком платье, и когда она становится частью скоротечного общего — мысли все еще кружат, перебирают крыльями и дерут волосы, маленькие, маленькие злобные пикси. то, частью чего она становится в день, который, допустим, бывает чаще, чем раз в три месяца, волочится сквозь плотоядно распахнутые двери погребальным шагом. то, частью чего она становится — многоголово и многоглазо, а ещё — тысячеруко, и в каждой из его рук умещается по клетчатой сумке, и в каждой из них оно тащит колбы песочных часов. оно не мыслит себя без времени, убранного в строгую рамку, и каждый раз, когда приходит пора слиться с ним в одну отрешенную сущность, эти ее мысли трещат, оборачиваясь эгидой: вот вам мои щиты, вот вам мои оправдания, а какие будет у вас?

предъявляя нечто такое, бросая вызов нужно пробежаться глазами по полупустой рекреации: столики и лавочки, двери приветливо распахнуты, принимая гостей, и не гостей даже, а полноправных (только сегодня) граждан этой серой крепости, их вырезанные из картона и гофрированной бумаги лица вытянуты забавными гирляндами-гармошками, схвачены липкой лентой к углам за самые уши.

она садится на лавочку, ставит рядом гитару, а вокруг носятся, перескакивают с этажа на этаж, вниз — по ступенькам, — ускользающие тени, обглоданные остатки солнечных зайцев: откуда, куда, резвые, в трещинах, их можно поймать, схватить в ладоши, поманить пальцами, нашептать на ухо простую просьбу, пока оно отвлеклось, пока песок гибнет на дне стеклянного резервуара.

— а вы чья-то мама? — тоненький голосок, грустный рефлекс оставленного по ту сторону солнца.

ох, ах, не знаю, внезапно, неопределенно, она так всегда говорит: и вроде бы да, а вроде бы нет.

— глупость какая-то. зачем вы меня обманываете?

попытка ли быть честной с самой собой, смешная уловка, чтобы не срастись до конца с этой угрюмой массой прокаженных морщиной голов. день, который можно допустить, на самом деле, он зовётся родительским. бездумная традиция или выдуманный кем-то обычай, всего лишь название, но дети снисходят к ним с вычерченной в лицах вынужденностью, с неохотой и через силу к матерям и отцам, которых давно похоронили. родительский день. им нужно прополоть могилку, притащить пластиковые цветы, которым все ни по чем, и которые можно оставить рядом с серым камнем, а потом не приходить сюда еще долгое-долгое время. хуже, если природа съела краску на оградке — тогда придется задержаться подольше, может, даже выделить дополнительно денек-другой. а так. пластиковые цветы. печенье "юбилейное" и мармелад на животном хряще. они уйдут, а во рту останется: постный блин, водка с дождевой водой, сырая земля со старого кладбища.

так и выходит: вроде бы да, а вроде бы нет.

заблаговременно похороненные мамочки, папочки, дедушки, бабушки, прочие, прочие родственнички, и вот то, частью чего ты становишься по эту сторону в допускаемый день — очередным местом в казенной земле. кто-то дольше, кто-то меньше; она вот уже год девятый.

песочные часы замеряют время, а она сидит на лавочке, складывает колени друг на друга, а руки на колени. шею выпрямить. или нет, лучше опустить: во имя нарастающей драмы. затем — полуоборот в сторону двери, на три четверти (так ее взгляд выглядит особенно печальным и сломленным), а во внутреннем кармане пиджака фляжечка, и нужно было намахнуть перед входом и для храбрости, для умудренного опытом блеска в глазах...

среди всех мамаш она самая юная. это льстит. конечно, все плохо, так говорить или думать, но эти женщины, как и ее одинаковые, одноразовые подружки, на первый-второй дистрофички, дойные коровы при мужьях или без них, но будь они рядом, тоже бросались бы в нее взглядом, такую печальную, такую прекрасную, такую покинутую и не от мира сего. интересно, какую судьбу ей приписывают? какой-нибудь декаданс, некоторые роковые события из пропитанных табаком с цветущей вишней лирики...

время утекает, а песок сквозь пальцы — давно известное и неуловимое существо. им оглашают: режим и дети утомились, и на сегодня все, прием окончен, в другое время, в этом же месте, в назначенный час, ей не важно, она выдыхает с облегчением настолько же неуместным, насколько вся она — этому дню, и подхватывает гитару, вздрагивает юбка, вздымается грудь, так стыдно, так счастливо, и что бы она делала, приди он на самом деле? как в прошлый раз, сидела бы молча, складывала невысказанное в пакет, вязала узлы на целлофане и прятала между "рачками" с "москвичками"? так, получается?

конечно, должно быть стыдно — такому радоваться, она шагает за двери, во двор, за забор, налево, по краю, вдоль дороги, за крайний угол собранной в сеть территории, где воздуха больше, чем в целом городе, а еще: грунтовка, асфальт, поросший кустарник, и видно внутреннюю стену Дома, и теплые краски, растворенные в непогоде с безвременьем, и диковинные цветы, и нездешние мандалы, и допустим, он бы действительно пришел, и, допустим, ей хватило бы мужества...

каблук рисует круги: поребрик, асфальт грунтовка. рисует, наматывает. чего-то ждет.

0

3

[nick]Хиросима[/nick][status]гарпии[/status][icon]https://forumupload.ru/uploads/0013/d7/4e/42/839569.png[/icon]

Хиросима бездумно оглядывает рекреацию — у всех рожи, как наказание отбывают. Дачки, режим — чем не зона? Масти схожие: гарпии — блатные, пересмешники — опущенные. Эта мысль выталкивает из щели между передними зубами что-то среднее между 'гыгы' и 'хыыы'.

Мать, будто очнувшись, вопросительно смотрит на пацана, который вымахал с последней встречи в кого-то ещё более незнакомого. 'Cтук' — это Сима ударяется о стылую радужку, как о стекло; в чужих зрачках угадывается холодная Наружность. Он смешно моргает; под веками будто колючие царапки.

Смятый в неловкость разговор утомляет; оба упорно продолжают вносить вклад в кисло-пресный — с тоской и подчёркнутой деликатностью, — родительский день. Раздражение, знакомое и дозированное, подкатывает к самому горлу:

— Ух ты, а девчонка у тебя получилас'ь удачней.

Он кивает на ряд фотокарточек с белокурой малявкой: вот она рядом с ёлкой в новогодней мишуре и сияшках; а тут с жвачно-розовым бантом больше её головы; фу-у, это что её батя (евойный, значит, отчим) — усы, как щётка для ботинок — держит на коленях нарядную четырёхлетку; родинки эти дурацкие на пухлых щеках. И от неконтролируемой мимики у самого родинки на лице прыгают вверх-вниз. Ни на кого из родителей не похожая, а на него, похожа.

Сестра.
Май. Майя.
То, что девчонку Майей назвали, разъедает его, как щёлок.
В сопленосом детстве ему прилетело этим знанием, а зацепило только в сегодняшние тринадцать.

Сима прикрывает глаза, чтобы позорно не пропалиться — ни досады, ни зависти ему не положено. Глянцевый четырёхугольник фотографии — шитый белыми нитками конец сказки; жили они долго и счастливо, растили дочь-принцессу. Никаких ублюдков от прежнего брака в счастливой финалочке не предполагается.

Мать смотрит на него умными-серыми и, вот уж спасибо, не комментирует.

Однажды у них случилось 'хочешь, заберу?'. Хиросима тогда искал подвоха — на понт берёт что ли?; руки в замок сцеплены, интонация какая-то самоубийственно-решительная. Он ответил тупо 'куда это?', она: 'домой'. Накатило нервное: хотелось своим 'нет' ударить раскрытой ладонью. По парте. По лицу этому застывшему. Вот бы кому-нибудь всечь, с ноги или в щёлкающую твёрдость челюсти, чтобы прозрачное с красным — слюна и кровь. На психе успел напредставлять: коробочка-многоэтажка, целая своя комната (так и сказала), орущий за стенкой младенец, чужой мужик в трусах, чужая баба, которой 24/7 нужно быть подотчётным. Такие предложеньица хотелось пустить побоку; орать про подачки, про нахуйнесдалось. Хватило мозгов на 'не, зачем мне такое счастье — влезать в новую семью'. Мать что-то возразить хотела, пришлось расцепить зубы и добавить галимое: 'у меня уже есть Дом'.

Не соврал ведь. Склеенные и недолетевшие, ему никто чуть меньше, чем та, в чьих жилах течёт одна с ним кровь.

Зря переполошился-то. Нормальная она. Просто он врос в серые стены так давно, что и не помнит — как иначе? Её округлая фигура вносит разлад в чёткую геометрию помещения. Как и прочие наружные элементы, которых заставляет приходить сюда недобитый материнский инстинкт. Часы на стене чахоточно двигают стрелки к окончанию массовой пытки. Щербатая пасть что-то там балаболит об успехах в школе (ну да, одному кровь пустил, у другого отжал понтовую бейсболку), а сам успокаивается фантомным ощущением на кончиках пальцев — помять бы сигу, покрошить в труху... Хочется цапнуть кого, прижать к расписной стеночке, между вырвиглазными 'беги, цыпленок' и 'охладите траханье' — повазякать медленно, как в рапиде, заточкой у подставленной глотки — вот как могу. 'Что если полоснуть по яремной вене' — заиграло, значит, в жопе вечное Идальговское любопытство — ма, смотри, такие развлечения. 

Поняв, в каком направлении его мысли детские, глупые катятся, умолкает на полуслове.

Она.

Узкая полоска света режет полутьму коридора, который видно в открывшуюся дверь. Смотрит удивленно из-под челки, ловит расползающимся зрачком высверк силуэта — край рта съезжает улыбкой на бок. Она. Волна, укрощенная собранным на затылке пучком волос, поднимает с илистого дна память о запахе: пудра, нерв и вишнёвка на спирту. Она. Между ними — усилившийся гул, охи-вздохи-до-встречи, шуршание фантиков и чьё-то липкое 'угощайтесь' — серодомовцам на шару пожрать только в кайф. Она. Между ними — метры-мысли-секунды, лестничные пролёты (силуэт скрывается в слепой зоне), вялое спасибо за карманные расходы (для этого нужно задержать руку в руке — на ощупь неживой пластик — получить конверт с купюрами), неловкое прощание — квелые фигурки из папье-маше, слепляющиеся в объятие-опоздание, объятие-конечная.

Сбыть — родительницу за пределы серых стен; бабки с рук, в тайник; себя — с траектории цепких взглядов ящиков и воспитателей. Ступенька, прыжок через три, съехать по перилам вниз и шмякнуть тяжёлыми берцами о пол. 'Опа' — стайка змеек шипит ему вслед (на хвост кому наступил?), 'кудаблядь' — срабатывает стопор — из-за угла виляет колясочник, верхом на консервной банке, 'да за что мне это?' — Шива щемит Мажора куда-то в кладовку и мозг принимает решение делать ноги в обратном направлении. Лошадиная доза адреналина кипятит ему кровь. На губах — зубы и злость до привкуса железа. Она, ярким, светлым пятном вот-вот укатится за горизонт, как закатное солнце — слишком долго тянется к ней, а будто назад, назад. Закрытые двери кабинетов смотрят равнодушно, он пинает ту, что слаба на замок (язычок лязгает придушено); парты, стулья, падающее кашпо с вьющимся зеленым чудовищем — спонтанный паркур и пролёт через подоконник. Снова 'пуф' на пятки, бег по пересечённой местности, через задний двор, лаз в сетке-рабице, прикрытый пожжённым ранней осенью, кустом. 

Воздух Наружности с трудом проталкивается в лёгкие — тяжёлый, густой. Хиросима спешит гарпийскими ходами да по обочине; в ушах фонит биение пульса, истошное 'упустил'...

Как будто её вырезали по контуру. Изъяли со снимка с налётом ретро. И наложили на рисованный неживой пейзаж.

Небо, минуту назад невыразительно-пыльное, распихивает грязно-пухлые облака. По-летнему жадный луч спускается по воздуху к дороге, к кленовым листьям, липнущим к туфлям на каблучке. Монохром переходит в сепию, а дальше она ловит его, Симу, в ловушку больших, приятно удивлённых глаз и картинка вдруг дышит цветом. Даже торчащие из пустыря обшарпанные многоэтажки, как молодящиеся шалавы, прячут груз лет за слоем штукатурки, подмигивают кокетливо солнечными отблесками в окнах. И жёлтая с красным листва, весело хрустит под ним; как мышиные скелеты, как хитиновые панцири светляков. Она вдруг всплескивает руками в узнавании — чуточку театрально, но это её, неизбывное, и Хиросима не плошает — подставляет вихрастую голову под ладонь, выменивает ласку на краснеющие кончики ушей и чечётку слов:

— Л-ли-лия, зрав-в-вс'твуйте, — Сима отфыркивается от непослушных букв и исправляется, — Здравс'твуй, — потому что: 'можно на ты, не так уж я и стара'. Нет и нет, она вот что только вчера выпустилась из шельм, потерялась в несуществующей для них Наружности, бродит менестрелем по воображаемым городам, приручает гитарные струны и отзывается на Лиличку — назвище по-домовскому родное.

— Мне, з-з...знаете, с' вами по пути, — и тянет лыбу шалую. А Лиличка умеет вот так, заулыбаться острожно, мягко, глазами посветлеть. Сима же умеет подхватить и прочитать в зелени глаз 'и сегодня не вышел'. Гарпия скрипит зубами, отводит лицо в сторону: 'ну не дебил?' и сам себя обрывает: не дебил, но за такой вот взгляд матери, нуждающийся, бархатисто-фиалковый, он бы... да он бы... Анечкины эти точно взяли его в оборот. С блядскими родинками над губой, донышками в зрачках в которых вязнешь, как в мазуте, шибающим обаянием, вшитым в ДНК обоих. Только Шива, дружбан, но мудила, по понятным причинам не может почувствовать, какая Лиличка своя, пропитанная серыми стенами. Какая сама ещё дитя, будто ровесница им, достойная заботы, и чужих колен, и как слабость ей к лицу.

— Понес'у, — тянет руки к чехлу с гитарой; ему кажется что по-взрослому деловит, а Лиличка, полупроницаемая, в вишневом цвету вместо платья, смеётся в ответ колокольчиково и хрустально, совсем не обидно.

0


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » delicate


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно