[nick]лиличка[/nick][status]звенящее ничего[/status][icon]https://i.ibb.co/qFsWbmz/lilya-ava3.png[/icon]
допустим, день как день.
допустим, происходит ничего интересного, допустим, этого дня не бывает единственный раз в три месяца, на самом деле, его не бывает вообще. такое пространное объяснение: в сущности, все это бред и галлюцинации, белочка, по-русски говоря, ведь ее буржуа, этот престарелый интеллигентишка, который знает жизнь лучше всех, давно сообразил ей диагноз, словно она какая-то алкоголичка, какая-то падшая женщина с ветром в голове — вот-вот подхватит под руки, поднимет, снесет, а сквозняк в кудрях и от уха до уха, и она никогда не читала маргарет митчелл, но такое красивое название, так замечательно быть подхваченной и унесенной, соответствовать, чтобы кто-нибудь сгреб в ладонь и положил тебя в строки...
допустим, все это так, но если ее буржуа считает себя правым, то как объяснит отсутствие явно выраженной симптоматики? как он объяснит чистый разум и энергичное сердце (таких не бывает, если ныряешь в бутылку, ведь логично: они застревают там, на дне, не в силах пройти сквозь узкое горлышко, и остаются на веки вечные — бродить и разлагаться, как чайные грибы; а её сердце — самое большое, самое теплое сердце, ей было известно точно, простая истина, завеса тайны медленно, но верно приоткрывалась долгие двадцать девять лет, так что никакая она не алкоголичка и не поддиагнозная, и уж тем более не какая-нибудь багадулка (страшное слово из далекого прошлого, оно было прибрано престарелой дамой, задвинуто бессильными руками далеко и подальше, туда, на пыльную антресоль); вот истинная правда: будь она на самом деле той, за кого считает ее буржуа, пропади ее сердце в ловушке бутылочного стекла, застрянь оно там надолго и прочно —эта была бы фатальность. оно бы забродило, как виноградный сок в бочке. так изобрели шампанское, выделялся некоторый газ, не вспомнить точно, какой, и бочки взрывались, и гнулись латунные кольца, и опалубка разлеталась вдребезги, и если бы ее буржуа на самом деле был врачом, и если бы он хоть что-нибудь понимал, если бы его регалии и седины чего-то действительно стоили, его бы одним из первых зашибло ударной волной.
а так.
допустим, этого дня не бывает раз в три месяца. тогда она к нему не готовится. не подбирает помаду под туфли, не извлекает из сундука, старого, как целый мир, скучное платье цивильной длинны, в такой же цветок, нижние оборки будут закрывать колено, сверху можно накинуть пиджак, чтобы не смущали бретельки, а декольте… что декольте? можно подумать, у нее вымя как у богемной проституции с верхнего этажа царского времени дома уездного города н., а так это даже не пошло, не вульгарно, не вычурно.
примерная внешность, приличные платья, прическа, собранная, как школьный букет: вроде красиво, и вроде так убого, уныло, тюльпан к тюльпанчику с соседской дачи, с декоративной зеленью, с виду очень похожей на петрушку, простая эстетика, обернутая в газетный лист как вяленая рыба, зато так прилично, почти скромно и выдержанно, а значит, в самый раз.
ей это все советовали подружки: одинаковые женщины в одинаковых домашних халатах, с одинаковым набором прихваток плюс фартук плюс полотенца, в одинаковых кухнях с фотообоями, голубыми календарями над тумбою и соломенными символами семейного счастья и домашнего очага (зачем символизировать очаг, это же древняя кухня, уголь с углем, кастрюля, заражённая смолой и копотью); и у всех этих совершенно одинаковых подружек одинаковые мужья — отсутствующие создания на сверхурочных, и одинаково улыбчивые дети, и собаки, и квартиры, и, должно быть, поэтому и советы они дают одинаковые. ни одну из них она не знает достаточно долго, но с каждой выплакала целое озеро слез, ну, может, не озеро, а кастрюлю, ну не кастрюлю, а хотя бы салатник, но обязательно — праздничный, из хрусталя и из серванта, в нем остались ее сожаления и слезы с тушью, которой положено быть водостойкой, но каждый раз эта ее история, стоит лишь открыть рот, и ее несет, закручивает горным течением мерло (и у каждой из таких подружек, таких одинаковых женщин, от которых рябит в глазах и хочется блевать, в наличии одинаковые родственники южного направления и дивные бутылки тамошнего, настоящего, сухого, хотелось бы — бесконечного), бросает на скалы дней давно минувших, в воронки сожалений, ошибок, проступков. трогательный факт: ни одна из этих женщин не подводила ее. ни одна из них не разбивала ожиданий, не отказывала в сентиментальной потребности разговора двух душ тет-а-тет (горько, печально, выверенно, как сценарный ход — реплика здесь, реплика там, слезливый сериал и толика таланта), не отказывала прикончить бутылку или две, или все, что спрятано в шкаф от загребущих рабов сверхурочных (такая чушь, она никогда не говорит об этом, но все так очевидно: пропащие мужья, недоласканные жены); и у каждой из этих ее подружек есть другие подружки: юристы или работницы социальных служб, и вот они, эта святые женщины с терновым венцом безбрачия над самодельными свитерами, их устами будет вещать закон. о том, как лояльны структуры насчет кровного родства. что мать — это родственник первой степени, а, значит, приоритет, ты это пойми, если займешься, если насядешь как надо, можно подумать, найдутся связи, а эти конченные люди, эти психи фермерские — они не имеют прав, там же просто опека, не усыновление даже, и вообще, столько сирот, это же ненормально, бедные дети, а эти уроды, бандиты, тебе нужно писать заявление, если общественный резонанс...
допустим, она никогда не умалчивает важных нюансов истории, и тогда это действительно так.
...а у нее цивильное платье в такой же цветочек, пиджак с мужского плеча и культурно прибранные волосы, и арсенал советов в кармане, и никогда она не напишет никакого заявления, потому что, потому что, потому...
ещё за спиной гитара: может, когда все закончится, раздастся сигнал, условное обозначение скорых гастролей с неотложными по этому поводу репетициями, а может она пойдет по улице нестройным шагом, заваливаясь из стороны в сторону, бродячая кошка, сквозь пыль с обочины и копоть электроцентрали, до ближайшего городского оживления, где остановится, перекинет ремешок через голову, потянет замок, достанет гитару, сложит чехол под ноги, перед собою, и вечер закончится, и время ускорится, и наконец-то будет ночь, будет завтра, другое, легко.
в чехле, помимо гитары, конфеты и подарки, гостинцы и сигареты, а фляжечка, а что фляжечка? зря, она, что ли, за пиджак воевала?..
тонко чувствующая натура, знаки судьбы и флюиды в космос, но это есть ее смысл и суть, может быть даже предназначение — нести в мир прозрачные вещи, хрупкие структуры и тайные умыслы, и вместе с тем — оправдание, непроходимый щит. а какие щиты есть у всех них? такие мысли, они жужжат виски, когда она толкает ворота, когда подходит к серой громадине Дома — склеп и камера хранения, мрачная история в мерцающей пыли, — когда глубокая тень пожирает ее помаду и цветы на дурацком платье, и когда она становится частью скоротечного общего — мысли все еще кружат, перебирают крыльями и дерут волосы, маленькие, маленькие злобные пикси. то, частью чего она становится в день, который, допустим, бывает чаще, чем раз в три месяца, волочится сквозь плотоядно распахнутые двери погребальным шагом. то, частью чего она становится — многоголово и многоглазо, а ещё — тысячеруко, и в каждой из его рук умещается по клетчатой сумке, и в каждой из них оно тащит колбы песочных часов. оно не мыслит себя без времени, убранного в строгую рамку, и каждый раз, когда приходит пора слиться с ним в одну отрешенную сущность, эти ее мысли трещат, оборачиваясь эгидой: вот вам мои щиты, вот вам мои оправдания, а какие будет у вас?
предъявляя нечто такое, бросая вызов нужно пробежаться глазами по полупустой рекреации: столики и лавочки, двери приветливо распахнуты, принимая гостей, и не гостей даже, а полноправных (только сегодня) граждан этой серой крепости, их вырезанные из картона и гофрированной бумаги лица вытянуты забавными гирляндами-гармошками, схвачены липкой лентой к углам за самые уши.
она садится на лавочку, ставит рядом гитару, а вокруг носятся, перескакивают с этажа на этаж, вниз — по ступенькам, — ускользающие тени, обглоданные остатки солнечных зайцев: откуда, куда, резвые, в трещинах, их можно поймать, схватить в ладоши, поманить пальцами, нашептать на ухо простую просьбу, пока оно отвлеклось, пока песок гибнет на дне стеклянного резервуара.
— а вы чья-то мама? — тоненький голосок, грустный рефлекс оставленного по ту сторону солнца.
ох, ах, не знаю, внезапно, неопределенно, она так всегда говорит: и вроде бы да, а вроде бы нет.
— глупость какая-то. зачем вы меня обманываете?
попытка ли быть честной с самой собой, смешная уловка, чтобы не срастись до конца с этой угрюмой массой прокаженных морщиной голов. день, который можно допустить, на самом деле, он зовётся родительским. бездумная традиция или выдуманный кем-то обычай, всего лишь название, но дети снисходят к ним с вычерченной в лицах вынужденностью, с неохотой и через силу к матерям и отцам, которых давно похоронили. родительский день. им нужно прополоть могилку, притащить пластиковые цветы, которым все ни по чем, и которые можно оставить рядом с серым камнем, а потом не приходить сюда еще долгое-долгое время. хуже, если природа съела краску на оградке — тогда придется задержаться подольше, может, даже выделить дополнительно денек-другой. а так. пластиковые цветы. печенье "юбилейное" и мармелад на животном хряще. они уйдут, а во рту останется: постный блин, водка с дождевой водой, сырая земля со старого кладбища.
так и выходит: вроде бы да, а вроде бы нет.
заблаговременно похороненные мамочки, папочки, дедушки, бабушки, прочие, прочие родственнички, и вот то, частью чего ты становишься по эту сторону в допускаемый день — очередным местом в казенной земле. кто-то дольше, кто-то меньше; она вот уже год девятый.
песочные часы замеряют время, а она сидит на лавочке, складывает колени друг на друга, а руки на колени. шею выпрямить. или нет, лучше опустить: во имя нарастающей драмы. затем — полуоборот в сторону двери, на три четверти (так ее взгляд выглядит особенно печальным и сломленным), а во внутреннем кармане пиджака фляжечка, и нужно было намахнуть перед входом и для храбрости, для умудренного опытом блеска в глазах...
среди всех мамаш она самая юная. это льстит. конечно, все плохо, так говорить или думать, но эти женщины, как и ее одинаковые, одноразовые подружки, на первый-второй дистрофички, дойные коровы при мужьях или без них, но будь они рядом, тоже бросались бы в нее взглядом, такую печальную, такую прекрасную, такую покинутую и не от мира сего. интересно, какую судьбу ей приписывают? какой-нибудь декаданс, некоторые роковые события из пропитанных табаком с цветущей вишней лирики...
время утекает, а песок сквозь пальцы — давно известное и неуловимое существо. им оглашают: режим и дети утомились, и на сегодня все, прием окончен, в другое время, в этом же месте, в назначенный час, ей не важно, она выдыхает с облегчением настолько же неуместным, насколько вся она — этому дню, и подхватывает гитару, вздрагивает юбка, вздымается грудь, так стыдно, так счастливо, и что бы она делала, приди он на самом деле? как в прошлый раз, сидела бы молча, складывала невысказанное в пакет, вязала узлы на целлофане и прятала между "рачками" с "москвичками"? так, получается?
конечно, должно быть стыдно — такому радоваться, она шагает за двери, во двор, за забор, налево, по краю, вдоль дороги, за крайний угол собранной в сеть территории, где воздуха больше, чем в целом городе, а еще: грунтовка, асфальт, поросший кустарник, и видно внутреннюю стену Дома, и теплые краски, растворенные в непогоде с безвременьем, и диковинные цветы, и нездешние мандалы, и допустим, он бы действительно пришел, и, допустим, ей хватило бы мужества...
каблук рисует круги: поребрик, асфальт грунтовка. рисует, наматывает. чего-то ждет.