[nick]шива [/nick][status]16 yo / гарпии / 0[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0016/ce/0e/320-1610536696.jpg[/icon]
Когда вышел во двор, сонно маялось утро; дремучая темень — к близкой зиме. Он обогнул здание полукругом, по большому кольцу расколотой надвое тропки, мимо кладбища закатанных в землю с застарелою краскою шин, вдоль шаткого леса капитально-ремонтных работ, за угол, к мусорным бакам, к литому забору, в место, где угрюмое, бюджетное и типовое заворачивалось понятной кириллицей, а рядом не было ничего, кроме прокуренного пустыря и двери под козырьком.
У козырька топтались вороны; грустная псина тыкалась носом в забор. Едва подошел, вдруг взлетели, сорвались, роняя из клюва проклятия на скрипучем своем языке. Псина вскинулась, повеселела, оторвала от земли только что полный сучьей печали глаз; клацнула пастью, добродушно ощерилась мордой.
Анечка остановился напротив и в отдалении. Посмотрел на живность, и она на него посмотрела, подобралась. Он прикрикнул: а ну, пшла! Звонкое вывалилось изо рта и стало кусачим паром. Вдруг понял: жжет и чадит изнутри. Ведь горячая, хоть и убогая, а теперь вот парит и уносится целая жизнь. Слово за слово, звук за звуком, шаг за шагом — сначала тихо, на цыпочках, потом все быстрее, бегом.
Анечка суеверно отплевался, втянул голову в плечи, уткнулся носом в болоневый воротник. Запахло китаем и табаком.
Псина тявкнула щеном, сунулась между серыми прутьями весело и игриво. Куцый хвост — рябая метелка, образцово-дворовая дрань, — и щедрая морда в пуху. Признала, доверилась. Ждет.
Чего веселишься, сказал. Тупая ты, халява кончилась, тебе тут больше не рады. Ди отсюда, ша!
Ботинок пнул землю, стесал стылое. Шкодливо взлетел мелкий мусор и камешки, нестройным градом ударилось в прутья. Псина двинулась боком, замерла, выжидая. Наученная, подумал. Чего тогда ошиваешься, животное, как ты не поймешь? Свалила твоя богиня мерзкой жрачки и смешных команд, обрекла твою косолапую долю на страдания и голодную смерть!
Псина не вняла. Все вертела хвостом и ждала.
Ноябрь сцапал пальцы и задул шею, когда отпирал замок, обманчиво злой и тяжёлый, спускался вниз, в темноту и простую известность в конце сбивчивой лестницы. Зажигалка высветила глаз, красное от мороза уха. Дальше было пробираться на ощупь, кое-как, по стене и потемками.
Раньше в подвал ходили изнутри, парадным ходом, нижним этажом, через котельную, но сторож впал в спячку, потом забродил и стал заспиртован, а теперь, окуклившийся, был непреодолим и незыблем.
Он продрался сквозь бликующую темень левой стороной, посчитал до шести. Простучал цементный шов пальцем, подковырнул, вынул кирпич. Пустота вылупилась подлым глазом: а ты что ждал, дурак?
Да ничего. А что мне можно?
Пустота погано молчала. Анечка вторгся рукою, оставил в ней исписанный клок, старую кассету, сколько-то пластырей, билетик в кино.
Пустота и тогда не ответила.
Кирпич он вынул насовсем. Попытался в карман, не лезло, подумал: зачем? Так и оставил в руке.
Псина теперь шаталась у мусорки, веселая в ожидании. Анечка встал под козырьком, наблюдая. Я ведь и не кормил тебя даже, сука ты безмозглая. Стоял только рядом, тупил взгляд о пол. Ты ведь не животное, а так, собачатина. Никому ненужная, пока живая.
Он задумчиво взвесил кирпич на ладони.
Псина вывалила язык, подобралась робко. Анечка сильнее сжал кирпич, взвесил в руке, сделал пас, примеряясь.
— Будешь тут шляться без дела, тебя бомжи сожрут. А может ещё что другое.
Псина не поняла, а потому не ответила, только улыбнулась ласково и собачьи, подошла, притерлась под ноги: ну что, что ты мне принес? ждать долго еще, а, мой дружище?
Он дернул рукой, замахнулся. Мирно клацнула собачья пасть. Кирпич был красный, как вишня в утренних сумерках.
Пойми ты, блохастая, что нет ничего и больше не будет, не будет цветных пластырей и камешков о стекло, мандаринов и рыбного супа, который не пища, а чей-то злой умысел. Не будет кассет с бензиновой пленкой и повода взять их на карандаш, не будет контрабандных конфет и горького чифиря, и звонких падений на мат, и бегства в кино и на волю, и песчаных барханов, и ты, псина, подохнешь голодная, битая, не мирно и не от хорошей жизни. И на самом деле ничего не изменится, с тобой или без тебя. Так и останется: прямоугольная буква государственного учреждения, сопливый ноябрь, сонное утро, гнилые слова и сорвавшийся пар.
Кирпич сделал дугу, перелетел через забор, скрылся, утоп в голубеющей заросли. Псина вспрыгнула. Поддала голосом, проводила неопознанное, сорвалась с места — я принесу, я принесу!
Анечка сел на ступеньку. Посмотрел, как запрыгал ободранный хвост: по жухлой траве, сухому репейнику.
***
Вдруг опять объявилась мать. Минуя родительский день, его позвали в приемную, сказали: пришла, ждёт, иди. Он согласно мотнул головой, спустился на первый, прошел коридором до двери с табличкой. Не отворил, не повернул, только взял дальше и мимо, вверх лестницей и двумя пролетами, через чужое крыло и свой этаж, в комнату.
Хлопнул дверью. Сел на кровать.
Ну пришла и пришла, подумал. Где выход, значит, знает.
***
Когда на горизонте замаячил воспитательский чуб и двинулся прямо, сразу почувствовал, что к нему. Ну тебя нахуй, подумал Шива. Плавно притерся плечом о стенку, вытолкнул тело вперед, зашагал. Его окликнули — он сделал вид, что не расслышал. Ускорил шаг. Тогда Шелкопряд зарядил вторым залпом, свистнул воздухом и крикнул с аппетитом: Анечкин!
Его как снесло, раскачало, едва не вывернуло.
Перед глазами встали борзые духи прошлого: вот они сидят и скалят зубы, сосут папиросы, а вот тянут елейное: "А-анечка, девочка наша!" — потом огрызнешься или полезешь, и разлинуют в прилежную клеточку, чтобы было сподручнее и вписалось в больничный лист.
Шива резко остановился, крутанулся на пятках. Посчитал потенциальных свидетелей: я вас, уродов, запомнил, всех и каждого, ясно? Стрельнул взглядом в другой конец коридора, подумал зло: пиздец ты, дядя, ушлый хуй, и тоже крикнул: че орать то!
Пока ждал, что подойдет, побил ботинком стену, мазнул взглядом надписи, сколупнул штукатурку. Сказал сразу:
— Я ниче не сделал.
— Поздравляю, — безразлично ответил Шелкопряд. Воровато осмотрелся, мотнул пакетом, всучил в руки свёрток. Шива удивлённо вскинул брови: посмотрел на вложенное и обратно. Что за хуйня, подумал. Пощупал, принюхался, потряс. Под пальцами зашуршало, несильно поддалось, продавилось: что-то твердое, почти понятное. Он поднес к уху, послушал: не шумит, не тикает, значит, не взорвется. Повертел ещё немного, поколупал ногтями, нашел скотч, под скотчем — записку красивым почерком.
— Давно курьером заделались?
Шелкопряд неприятно улыбнулся: а не твое дело, шпана, бери, пока дают.
— А ты давай, — сказал; сделал ладонью в понятную сторону: — Ножками, ножками.
***
“Юрочке”.
Он перечитал еще раз. Проследил взглядом рукописные петли, поскреб ногтем, погладил, надавил.
Юрочке.
Ну пиздец.
Рассеянно уложил сверток на колени, впился пальцами в обертку, содрал, скинул на пол, освобождая коробку. Коробка была не новая, со следами и скотчем под ворсистым углом. Он повертел ее в руках, заглянул внутрь, нашел еще кусок, под ним нитку и записку на ней. Сорвал, развернул, зацепился о непонятные строчки: “Дышит воздухом, дышит первой травой…”
Бумага под пальцами пахла дымом и кислым вином. Еще чем-то сладким, парфюмированным.
Пальцы зарылись в волосы.
Он скомкал записку, подумал, развернул обратно. Еще раз перечитал, дошел до второго четверостишия, споткнулся о первую строфу. Посмеялся. Аккуратно разгладил бумагу ногтями, сложил вдвое, потом еще раз. Потянул, разорвал, ссыпал обрывки в ладонь, помял, решая: спалить, в окно или в мусорку? Можно было еще спустить в унитаз.
Быстро достал спички, нервно потряс коробок.
Юрочке.
Если потухнет и придется поджигать еще раз, он загадал, значит эту шмару переедет трамвай.
Тут же представил ее, как видел в последний раз: сидящей на лавочке, с большим пакетом конфет, в рыжей шубе с отпущенным воротом. Сама тощая, а рот большой, красный, плаксивый. Вообще она была красивая. Как переспелая старшеклассница, кем-то забытая и оставленная, на крылечке и в тонком платье, у входа в клуб или в актовый зал, на выпускной или дискотеку, она уже изнемогла, истончилась, почти кончилась, а знаешь, почему? Ведь глупый, ведь это ты — всё, что мне надо. Я только тебя и ждала.
Сука. Шива резко вдарил кулаком по стене.
Курьером он заделался. Один — хуйло, вторая — шлюха.
Юрочке.
Он помял обрывки в ладони, скинул в кружку, вытряхнул спичку.
Если сгорит все сразу, целая горсть целиком — выебут, порежут и выбросят в реку, чтобы жрали рыбы и хоть кому-то стало хорошо и приятно.
***
Загрузились колясочники, засуетились мальки, побежали занимать места, фасоваться буханками.
Они стояли в отдалении и на рюкзаках, в раскаленной сковороде домовского двора, взъерошенные и пыльные, живые и дикие остатки всамделишных кочевников. Смолили горькое, заворачивались в дымные тюрбаны, ждали подходящий караван.
Подходящий караван всё никак не давал себя опознать. Шива вертел головой, стараясь определить знамение: нужен белый сарафан и темное каре на тонкой шее. Хиросима курил рядом и в сторону. Помощник, бля. Он поддел локтем, толкнул, заводясь: и вот хули ты тут отлыниваешь, мне чё, больше всех надо?
Хоть сигой заделись, Ромео хуев.
Он затянулся и выдохнул, возвращая обратно, целя глазом сквозь жаркое марево, сквозь время без тени, раскрашенные летом одежды других, таких же, как все, бедуинов, гомон и знойную блаж. Всмотрелся и прищурился, приставил ладонь козырьком ко лбу: узнал взрослый контур и атамановы кудри, черноперую возню и шафрановый морок. Отдельно выделил отстраненное и долговязое, молчаливое, хорошо знакомое.
Изгой. Ему почему-то нравилось, что к ней прицепилось. Тень черной справедливости и злого удовлетворения, так мерзко и хорошо на душе.
Он хмыкнул под нос, подмечая, в который автобус.
Вдруг вытянул шею, подпрыгнул, вглядываясь, шлепнул ладонью куда-то, где должен был быть Хиросима: оп-па! Ну, видел? Пошли!
— Ну с’ука, — сказать-то сказали, что просто не будет, но кто мог подумать, что так?
— Идем, — ответил Шива. Вцепился в локоть, потащил за собой. Сядешь с ней, сказал назидательно, поболтаете, то да се, ехать долго, она в ловушке, и бежать ей от тебя, ущербного, некуда, отличный расклад, все козыри в руки!
Да отъебис’ь, ответил, ты что, тупой? Я так не буду.
Шива притормозил, осмотрел Хиросиму долго и муторно. Театрально развел руки, воздел глаза к небу: а как ты будешь, герой-любовник? Краснеть в стороне, пока не загоришься? Конечно, девки такое любят, но любят платонически или глазами, а на кой ляд нам глаза, когда всё интересное ниже?
— Вот и помрешь девственником, — подвел итог просто и тут же присел, уворачиваясь. Чужое колено со знанием дела вписалось в ребро, и Шива завалился, выставил ладонь, затормозил об асфальт, бахнулся задом в пыль. Не больно, весело, сам ты “за дело”, на моей стороне одна сплошная правда, руку-то дай, да хватит, мля, Сима, придурок!
В автобус ввалились со смехом и руганью.
Шива окинул взглядом контингент: с кем-то поздоровался, с кем-то потолкался, проходя мимо змеиного гадюшника смешливо снял воображаемую шляпу, сделал рукой, пропел елейное: да-амы.
Дамы не вняли. Взъелись, брюзжа, отвернули носы.
Ну и суки, подумал. Толкнул Хиросиму в Эль.
Началась возня, что-то треснуло, что-то упало. Он пропустил момент и причину, увидел только, как поднимается Лика, как рука цепляется в кресло, как вдруг все накаляется, едва не бурлит. Быстро прорвался вперед, подлез, не разбираясь, притормозил ее в плечо. Сказал легкомысленное, ни к кому и ко всем: че тут?
Только потом увидел: осколки и подсумок, пластмассовое крошево под чужим каблуком. Рядом кто-то заржал, приятельски толкнул в плечо, вот сука, скажи, ну и ебало-то скорчила, а?
Шива даже не понял, как начал, только подумал: нормальные кассеты же были, и музыка тоже, не слушает Лика говно.
Не понял, как развернулся, а кулак уже врезался в морду, вбиваясь в гогочущий рот. Потом вдруг все взорвалось, раскачалось, завизжало, толкнулось в ребро, он только заметил, как повис на проводе старый плеер, и как чужая рука вырвала его из начинающегося водоворота, и как влетели взрослые, кого-то разнимая, кому-то крича.