[nick]luka ollivander[/nick][status]мастер волшебных палочек[/status][icon]https://forumavatars.ru/img/avatars/0019/b2/cc/58-1570138456.png[/icon][sign]я лежу на спине и смотрю в потолок с ушами полными слёз[/sign]
HB
|
» Олливандер — родоначальник, | я приду в чёрную келью с чёрной двустволкой, |
4:00 a.m. Час волка. В сонном взгляде — иголочки настороженности. Условная темнота рисует абрис каминных часов из литьевого мрамора (успел определить спьяну чуть ранее, где-то между мыслью: "можно толкнуть часики за приличный кэш" и увлечённым шареньем чужого языка у себя во рту) — латунные стрелки падают секундами в "мешки" под глазами. Он уговаривает себя снова провалиться в сон. Некстати в памяти всплывает предрассудок магглов: "пик смертности приходится приблизительно на четвертый час". Параноидальность бывалого торчка, как-то хитро поручкавшись с ипохондрией, ложится на веки раскаленным тавром и Лука, беззвучно проартикулировав ругательство, весьма бодро возвращает себя в вертикаль.
Край кровати обнимает сбитыми простынями. Ступни вместо мягкого ворса ковра лижет паркетный глянец. Левая нога, всё ещё упакованная в носок, скользит между дощатыми швами.
Согнувшись в три погибели, как Гензель по следу из хлебных крошек, идёт по дорожке из хаотично скинутой одежды, (привычка ориентироваться в хаосе беспорядочных связей прочно вплелась в нервные волокна). Выудив из брюк початую пачку сигарет, взрезает антрацитовую ночь. Отчаянно цепляется за проблески света. Спинным мозгом чувствует постороннее присутствие — требуется каждая унция самоконтроля, чтобы не развернуться в сторону выхода. Кожа впитала удушливый, мускусный запах "случайного" мужика, который он будет носить на запястьях и у пульсирующей жилки на шее всё то время, пока Лука не поимеет причитающееся за то, что поимели его...
Олливандер топчется у панорамных окон, восстанавливая душевное равновесие. За плотной шторой скрывается Кингс Роуд со слепящим гало вокруг неоновых огней, со стеклянно-бетонной архитектурой, натянутой на арматуру, с постоянным движением магглов, которых тут, вне магической Британии, смешно называют не-магами. Лука приоткрывает окно и в брешь прорывается без трёх дней май:
— Лакарнум Инфламаре, — волшебник филигранно извлекает из палочки крошечное пламя, которое, коснувшись кончика сигареты, гаснет. Чадный дымок взвивается вверх и предсказуемо втягивается в неугомонный движ города, который, как и положено всякому порядочному мегаполису, не дремлет даже на границе ночи и утра. Костяшки позвоночника таранят ссутулившуюся спину, край занавеси хлопает мага по плечу. Тянет сквозняком и табачной горечью. Лука ещё успеет вытянуть из сигареты последний дух, выбросить в окно окурок, который полыхнёт искрами-падающими-звездами — успеть бы загадать желание: "пусть моя жизненная дорожка будет выстлана белым порошком. аминь?". А пока он по эту сторону стекла. Пока — драгоценные минуты одиночества. Он ссыпает в пасть светлеющему горизонту свою тоску, у которой, что ни день, то новое имечко: "киса", "детка", "солнышко", "сладкий мой". Снисходительно-ласковые прозвища утомляют до поджатых, похожих на бритвенный порез губ. В обозримом будущем быть Луке "honey", блядь, о чём своевременно сообщили ему прямо в койке пару часов как.
Острые скулы резко и жутковато обозначаются от доброй затяжки. Язык слизывает с пересохших губ вчерашний день: огромный лофт, набитый "голыми трубами", промышленными лампами и полезными знакомствами. Диваны-трансформеры, пружинящие под задницами гостей, гардеробные стойки, раскачивающие на вешалках верхнюю одежду от "Прада", "Луи Виттон" и господибоже, "Вивьен Вэствуд" (ретро плащ ушёл от Луки прежде, чем тот успел унести его на себе, поддавшись внезапному приступу клептомании). За подвижными ширмами подозрительно охало и вздыхало — вот оно — приличное общество толкачей с чёрного рынка с сомнительным флёром волшебства. Спустя один укус тарталетки и глоток игристого Лука нашел его. Информатора. Цепкий взгляд, безупречно чистые ботинки, умные руки, что позже заберутся под батистовую сорочку...
— Едем к тебе, — от Луки фонило корыстью и бессребреничеством одновременно, одержимостью и обещанием удовольствия. Олливандер-младший настолько не скрывал шкурного интереса, что приходилось ссыпать крупицы вожделенной Лукой информации прямо в приоткрытый влажный рот. Под изломом бровей (внешние кончики стремятся к вертикали) — взгляд битой псины. Взгляд, обещающий тёмную, сладкую боль обладания.
Пепел сизым курганом устраивается на голом колене — почти не жжёт. Сигаретный фильтр летит кометой за окно, разумеется, загадать желание забывает. Черепную коробку заполняет прагматичный Лука, выдавливая из глазных орбит обсессии, обычно в это время суток колобродящие в лабиринтах извилин. Прикидывает, какие из наличествующих артефактов можно скоро и выгодно сбыть, какие в принципе имеют спрос на теневом рынке и что из оных Олливандер-младший действительно может создать? Подделать, вернее. Чувствует нестерпимый зуд в руках — магия, сосредоточенная в палочке, отзывается на возбуждение хозяина. Поверхностно почерпнутые знания от человека, которого можно одинаково назвать любовником-информатором-никем (ровное дыхание, знаменующее глубокую фазу сна, слышно с расстояния нескольких дюймов), подзуживает мага составлять комбинации заклинаний, которые только предстоит распутать, понять их принцип, сплести собственную, невесомую как взвесь волшебную паутину. Чтобы наложить это вымученное плетение из чар на фальшивый артефакт. За годы проворачиваний подобного рода афёр он поднаторел в идентификации наложенных заклятий. В искусстве повторить их со скрупулезной точностью. Вопрос о создании равнозначного артефакта, не уступающего оригиналу, был бы открыт, если бы... Не жидкость характера. Не подвздошная гнильца слизеринца, тянущаяся шлейфом за худшими представителями факультета. Будь нутро Луки не столь отравлено, найдись в нём достоинство его уважаемого, небезызвестного семейства Олливандеров, то магия, наложенная на артефакты, не рассеивалась бы спустя часы. Она имела бы монументальную, долгосрочную силу, мощь.
Талант в исследовании заклятий, к умению создавать инструменты магической реализации, бежит по жилам, подтверждён кровью, прямым родством с Гарриком Оливандером — мастером волшебных палочек. Что бы сказал дед, доживи он до момента, когда преемник: " <... > революционного открытия в создании волшебных палочек, с тщательно охраняемым секретом виртуоза и предметом зависти всех конкурентов." пал так низко, что заслуживает разве что сомнительных регалий: дилер поддельных артефактов, плут, бродяга, шлюха.
Где-то в межреберье неприятно тянет: серебряный взгляд, всклокоченные седина, увлечённое бормотание стоящего одной ногой в могиле легендарного умельца, пытающегося вложить в детскую голову младшего из Олливандеров тайны сложнейшего ремесла. Лука инстинктивно сжимает пальцами подаренную и созданную специально для него палочку авторства деда: граб, жила дракона. Гаррик, возможно, вложил в неё весь свой гений, иначе, как её, палочки, запредельной силой, Лука не мог бы объяснить собственную феноменальную способность к освоению нового для себя вида магии, к пониманию её сути, к приятию.., иначе не был бы подвержен её, магии, тлетворному влиянию, полной беспомощностью перед её величием и невозможностью сопротивляться шёпоту на парселтанге — "прими, преклони колени пред тёмными искусствами". 1.
"Дерево палочки", "сердцевина", "длина", "жизненный опыт владельца", "стиль магии" — Гаррик погружал юного Луку на дно сакральных знаний — тонкая лебяжья шея покрывалась рябью мурашек. Изорванный мощными заклинаниями, чрезвычайно редкими породами деревьев и невыносимо капризными сердцевинами будущих палочек, от которых фонило конфликтом и неуживчивостью, у Луки то и дело случались всплески стихийной магии. Мысли путались, носом шла сначала кровь, позже — желчь. Поступление в Хогвартс не избавило его от мучительных занятий с Гарриком. Летние каникулы отложились в памяти мешаниной ментальных заклятий, а с приближением Рождества в глазах подозрительно щипало — страшно и больно от невозможности справиться с объемом хитросплетённых заклинаний. На втором курсе обучения в Хогвартсе Лука имел неосторожность признаться в собственной профнепригодности Гаррику:
— Какие мы чувствительные, — изрёк старик, в чьём угасающем сознании осталась одна страсть, держащая его на этом свете — создание волшебных палочек, — подай-ка кизиловой древесины с верхней полки.
Закончил четвертый курс весьма кстати — похороны легендарного изготовителя волшебных палочек собрали несметное количество волшебников и волшебниц. Даже Косой переулок словно окрасился в цвета траура. Лавка Олливандера закрылась на неделю — неслыханно.
Луку выщелкнуло из реальности.
Сколько бы слёз он ни просыпал на могилу родственника, а безумие, которое в Гаррике все принимали за гений, уже ввинчивалось в висок ...
"Ебал я ваши волшебные палочки и не менее волшебную преемственность", — вот оно, Евангелие от Луки.
Объявив семейству о категорическом нежелании перенимать родовое наследие, вернулся в Хогвартс, но не в себя. Пытаясь вспомнить, кто он такой, едва ли случилось забыть, кем он не стал. Казалось, на лбу, прямо наживую, грабовой палочкой деда иссечено "трус", а подтеки крови из ран беспокойными ночами скапливались в глазницах, превращаясь в солёную влагу.
Дальше жизнь будто покрылась муаровой плёнкой. Луке, привыкшему вникать в непостижимую структуру магии, стало вдруг любопытно искать её неожиданные проявления где угодно, только бы не в волшебных палочках (собственная, впрочем, вела себя покладисто), потому он с глубоким пиететом и чрезвычайной осторожностью принялся за изучение магических артефактов, какие только были доступны в школе. Олливандер смутно понимал, что идёт по кромке обрыва — шаг в сторону — здравствуй, бездна неприрученной магии, снова. Однако, не испытывая более давления со стороны родственников, волшебника взял азарт. Однажды и навсегда оторвав себя с мясом от навязанного семьёй будущего, он бросается в сомнительные авантюры, которых всенепременно будет в достатке, если ты студент Слизерина.
Перламутровый серый бриз тянется откуда-то с реки. Река растекается в слюни за несколько кварталов от небоскреба, в котором Лука встречает свой похмельный рассвет. Сейчас его жизнь — гонка на выживание. Каждый новый день — шок для рецепторов. Кто-то где-то когда-то чётко обрисовал его образ: "Ты глотаешь, нюхаешь, капаешь в глаза и колешь себе всё, до чего могут дотянуться руки. Спишь со всеми, кто дает тебе пин-код от своей кредитной карты". Олливандеру нечего возразить. Даже если запечатать саркастичный рот недругов заклинанием "кастрарэ депинжетур", то насмешливый взгляд будет кричать правду громче слов: "с шилом в заднице, тонко-душевно-организованный говнюк, нарколыга, безответно влюбленный — что ты такое, Лука?". Сегодня он смотрит свысока— сибарит и сноб. Завтра — лучший друг и прилипала. Сожмёт на вашей руке свою клешню когда и где захочется: в зефирной Флоренции ли, в марципановой Праге или в шибающем специями Стамбуле. Лука ввалится во временное жильё знакомого/приятеля/лучшего друга с бутылкой кьянти или с винтажной коробочкой, полной кругляшей MDMA. И каждый раз он теряется на булыжной мостовой Кёльна или в четвёртой кружке светлого разливного в мюнхенском пивной. Не мудрено споткнуться в утренних потёмках о его несвежую тушу, прикорнувшую в углу брюссельского гостиничного номера (тушу, на минуточку, насквозь интоксицированную, которой точно тут никак не могло быть). Олливандер цепляется за чужую/знакомую затянутую в суконное пальто руку и скользит по тротуарам, покрытым зимней наледью. Или отпускает вожделенный локоток в пряной осенней стране города N. Или ...
Кочует из одного мира в другой, существует на границе "межмирья". Он сам себе вселенная с самобытными законами, принципами или же их полным отсутствием. Толкнуть подделку, выдав её за шедевр, за квинтэссенцию искусства - может.
Всё тот же кто-то где-то когда-то добавил: "Лука Олливандер совершенно не разбирается в искусстве. По нему нельзя сказать, верит ли он сам в ценность того, что продает. Он наёбывает всех так филигранно, что сам начинает верить в то, что говорит, или, скорее, ложь и правда не являются для него какими-то раздельными категориями — он существует где-то на пересечении. О, перед ним невозможно устоять — он трясет чужую руку своими обеими, рассказывает о шедевре, который нашёл, так зажигательно и мощно, сыпет мешаниной из искусствоведческих терминов, и визави готов заплатить любые деньги, влюбляясь то ли в картину, то ли в него, то ли в золотистое обещание вечной молодости, которое он носит на себе, как парфюм.
Всё это прокатывает как с магглами, так и с осведомителями теневого рынка, которые честно делятся информацией, где кому какой артефакт можно впарить за приличную сумму денег/галлеонов. Но даже на всю голову рисковый Лука не суёт голову в самим же расставленный капкан — с покупателями общается не столько он, сколько кацудей или "брошь правдивости" — самый мощный артефакт в его сокровищнице. По правде говоря, единственный, который заслуживает внимания и не является подделкой.
Латунная брошь в виде скрещенных змей скромно отсвечивает, будучи прикрепленной к мантии. Лука пиздит, как дышит. Лука, который пришпиливает брошь к лацкану пиджака от "Александра Маккуина", мгновенно становится воплощением Локи, Апаты, Кривды, Ажи-Дахака. Кадуцей или "брошь правдивости" — артефакт, который легко может обеспечить волшебника уютной камерой в Азкабане. Кадуцей — символ ключа тайного знания, морока, тёмной силы, что превращает ложь в правду. Лучший артефакт для выродка из сонма слизеринцев.
Тихий шорох — повод извлечь себя из трясины памяти. Тянет крепким, забористым табаком. Воскрылия носа ловят никотиновый душок прежде, чем тугой дым ворвется в лёгкие, а шершавые, большие пальцы приложат кончик сигареты к его порочному рту (каждый новый мужик ассоциируется со вкусом их сигарет, оседающим на корне языка, на подкорке). Запах утра, щепоть горчинки и отчаянно-горячей кожи очередного нонейма — звучит, как следующая глава увлекательных мемуаров имени себя.
***
4:00 a.m. "Пик смертности приходится на раннее время суток" — статистика магглов обрела бы ещё одну конкретную единицу прямо сейчас. Год назад, впрочем, случилось одно похожее утро. Вот тогда бы тот Лука посчитал нынешнего Луку мертвецом. Прошлый Лука - легкомысленный, неистовый, не привязанный ни к чему парнишка очень неприятно удивился бы своей обновленной версии. Лука Гейелорд Олливандер — мастер по изготовлению волшебных палочек. После смерти младшей сестры, известие о которой застало его на чьих-то крепких коленках где-то в Восточной Европе — он исчез. Из миров — подлунного, "чёрно-рыночного" и, практически, магического. Заперевшись в дедовой мастерской, он спустя многие годы впервые прикоснулся к волшебной древесине, некогда облюбованной локотрусами... .
Год назад произошёл катастрофический откат в прошлое. Не круто.
Смятый бычок сигареты. Контрольная затяжка. Окно. Туман. Лондон. 4:01 a.m.
— Хорош'енькие, — Идальго влипает взглядом в девичьи ножки, а локтем в стол, покрытый клеёнкой с чайными кругами. Тонкие лодыжки, скрещенные друг на друге, закинуты ему на колени. На крошечных пальчиках смешные ноготочки — каждому свой цвет. Он трогает жёлтый мизинчик и тот робко поджимается. От прикосновения к розово-безымянному — хриплый смешок:
— Щекотно...
Мизинчики-пальчики-ноготочки — если добавлять уменьшительно-ласкательные суффиксы, то вон та безрубашечная публика, склеенная ночной попойкой и раскладным диваном, будет казаться вполне сносной. Некоторое время назад он сам себя нашёл среди пропитанных солью и спиртом тел, выкрученных в неестественных позах, как вмятые в пепельницу окурки. Идальго трёт лицо, пытаясь проснуться и заодно проснуть память: пусто. Пустота, как нетронутый слой целины. Как вкус растворимого кофе — никакой. Он всё равно пьёт его мелкими глотками; горячее и сладкое заставляет натужно скрипеть шестерёнки в тяжёлой голове:
— Лучш'е не с'праш'ивать, что здес'ь творилос'ь, да? — приходится подождать несколько секунд, позволив словам задержаться в воздухе (на виске больно дёргается вена). Взгляд, медленно выплывающий из беспощадного хумара, находит обладательницу хорошеньких ножек с комплектом смешных пальчиков. Идальго подробно рассматривает девчонку: льняные, даже на вид мягкие волосы, тень на щеках, отбрасываемая ресницами, ключичные впадины, прерывающиеся бретельками сарафана — отвернётся и не вспомнит. Потому что чужая. Их всех, кто вне Дома, он запоминает невыразительными пятнами потёкшей туши. Хотелось бы иначе. Плотно. Осязаемо. Чтобы уносить в руках полные горсти Нржнсти. На деле, в разжатых ладонях — форменное нихуя.
— Ты уже накидался где-то до. Звал какую-то Анечку.
Желудок совершает кульбит, пока губы беззвучно артикулируют 'чего-о?'. Идальго вежливо (практикуя топорный флирт) интересуется, не её ли зовут Анечкой. Девчонка смеётся и называет имя, что-то вроде: %,№"§8&^%$# — непереносимое для слуха сочетание наружных букв. Если бы не было так хреново, он обязательно бы смущался, краем жмурящегося глаза собирал морщинки, а единственной проснувшейся извилиной — в панике разбегающиеся мысли. Но ему хреново. И это парадоксально делает диалог конструктивным.
Гладкая кофейная жижа отражает пасмурный взгляд. На дне кружки Идальго находит кое-что любопытное: вот он гладит перламутровый кругляш подушечкой пальца, скользит им в петлю, нажимает. Опалесцирующая пуговка покидает и петлю и сорочку, падает на пол, катится к чёрту, обнажая запястье с выраженной веной. Он приникает к вене, но попадается в ковш ладони — губы находят фильтр зажатой между чужих пальцев сигареты. Идальго крупно вздрагивает. Плохая привычка. Угощаться из чужих рук. Хуже только не помнить из чьих.
Он размышляет о знакомых-незнакомых руках, когда собственные высекают искру из зажигалки. Рыжий огонёк сигнально мигает на кончике сигареты, контрастный по отношению к густым утренним сумеркам. Закрывающаяся за спиной дверь отсекает от безопасности жилища; на дощатом крыльце сиротливо. Кожа на лице, горячечно припухла со сна и теперь её издевательски холодит бриз. Идальго тянет дым мелкими порциями, как недавно скупо цедил кофе: из пасти несёт кофейной бурдой, перегаром и мятной пастой, размазанной по зубам пальцами за отсутствием щётки.
Девчонка предложила остаться на вписке: 'вот все проснутся и позавтракаем портвейном'. Идальго не был бы против, если бы не тысячи 'но' — он ничего не помнит про эту хату, тем более про 'тех, кто проснутся', но уносит их запахи на себе.
Кровь Изнанки поёт в нём громко. Идальго волоком тащит в Летний Дом, а холод на загривке чувствуется рукой хозяина — возвращайся, пока я в настроении.
Китобой шарится в потёмках курортного городка, не зная где он, но зная почему — так хотел. Как хотел ужраться в хлам с наружными мальчиками-девочками, увязаться за чужой тусовкой. Идальго мог быть таким вот: своим в доску, удобным парнишей Маем, хуебеситься летними вечерами под дешёвую алкашку, ходить в шарагу или перебраться в более крупный портовый город за 'нормальной' жизнью. Он всё пытается распробовать, какого это быть нор-маль-ным? Нржсть на вкус, как тоскливый чужой монолог; главное, кроить понимающую морду, когда тебе бесконечно похуй. В этом смысле жизнь в Доме честнее — скажи что похуй и пойди перекури.
Он бредёт по растрескавшемуся асфальту улицы, согреваясь от второй подряд сигареты, и не знает, чего ещё хотеть от этого лета. Это последнее лето перед Выпуском. Он пытается добрать его изо всех сил. Идальго осознаёт себя замкнутым на себе и своих людях, а остальные — гори они синим пламенем. В следующем году, примерно в это же время, их не будет. Ни своих людей, ни его самого. Точно не будет никакого Идальго. И вряд ли случится Май. Они с Домом связаны единой живой артерией — рвать, если что придётся с мясом, без обезбола.
Волны, в радужных топливных разводах, шумят где-то. Вместо бензольных паров лёгкие тянут свежесть и дым. Сига прыгает в немеющих пальцах и бестолково мажет по губам — холодно. Потянулись унылые дворы с деревянными домиками; взлаивает псина, за ней ещё, минуту спустя голосит вся улица. Нервно подмигивает фонарь и тик в уголке глаза. Сейчас бы по юбкам крыш добраться до берега, где сразу понятно, куда идти дальше, а не тащиться по межвременью с больной головой. Муторно. Ветер неприятно поддувает в поясницу, тонкая джинсовка не спасает. Чёрная, на фоне размазанной прозрачной темноты кошка, перебегает дорогу. Он придурочно ржет над угрожающим шипением, кричит ей кис'а с'той; два жёлтых настороженных глаза и прыг в кусты — дура, вдвоём веселей. И какое всё бестолковое, ну. Асфальт, скрипящий песочно. Ужаливший в подушечку пальца окурок. Линии электропередач, их гудение — инфернальное, наполненное статическим треском, будто те что-то пытаются сообщить Идальго. Стоит и пялится тупо на разлинованное проводами небо и уже не смешно вовсе — момент поскрипывает на зубах беспокойством. Запах разнотравья пьянит; знакомая, горьковатая нота полыни вдруг запускает реакцию:
Зацикленные картинки: бутылочно-зелёное стекло, шот, шот, шот — сладко-горькое по гортани.
Штопор эмоций — пей, бей, веселись.., снова эта блядская пуговица катится и катится куда-то. Идальго замирает, пытаясь уловить воспоминание за самый край:
медный кругляш останавливается у мыска знакомых кед. Резина на них пошарпанная, но чистая. Шнурки завязаны вокруг щиколоток с выпирающей косточкой. Шива.
Пульс на секунду провисает. Проваливается в пустоту.
Нитка эта на манжете, короткая и кудрявая, оставшаяся на месте пуговки, цепляет взгляд. Рубашечная ткань в бледную клетку, рука с чинариком ладонью вверх... Память консервирует сволочное, жгучее удовольствие от украденной затяжки — Ахав по-детски хмурится — плохая, плохая привычка, да.
...бей, пей, веселись...
Позабытую пуговицу затирают подошвой кед.
Идальго в себя возвращается, с трудом концентрируясь на выцветающем небе. Фиксация на шелесте листьев — тополя тянутся строго вверх — было ведь уже такое в недалеком вчера? Тополиный пух зависает в воздухе, а потом по-дурацки залепляет глаз; приходится тереть пропахшей табаком рукой, смаргивая слёзы, ловить в фокус тёмный силуэт... 'О, наконец-то люди просыпаются', — думает, а сам чувствует недоброе. И шаг ускоряет, морщась от подкатывающей тошноты, стараясь не упустить из виду движущуюся точку в конце аллеи — не лишним будет узнать, куда занесла нелёгкая.
Восток окрашивается золотистым, размывая загадочность ночи; делая мир площе, двумернее, вопреки логике. Первые рассветные лучи робко касаются выгоревших на солнце волос; сейчас они обманчиво светлые, в тон бледнеющему лицу.
Кончаются тополя, начинаются фруктовые деревья. За яблоневым садом гаражи-ракушки, какие-то сараи, кладбище тачек.., и пустырь — брат 'Расчесок'. Только вместо серых многоэтажек — знавший лучшие дни парк аттракционов. Ну как, парк — горсть поржавевших каруселей и неуместно возвышающееся (Идальго, конечно, приметил издалека) колесо-обозрение, как ископаемое, которое время забыло развеять в прах.
Мутная очеловеченная точка рассеивается на горизонте, неважно уже...
От неясной тревоги хрустально звенит в голове; Идальго припускает к аттракционам, складывая пазлы разрозненного вчера. У ворот — рубка сторожа; никто не окликает его, не препятствует проникновению на территорию.
пуговица — лошадка безухая на детском блевотроне — шот — битые лампочки и истерично мигающая подсветка — пуговица — смех и карусель в твоей голове — шот — чёртово колесо со скорбящим скрипом и содроганием тащится в верх, в ночь, в адреналиновое ха-ха-ха — смех-шот-пуговица-шот-шот-шот.
Мыслехоровод обрывается КРИКом.