Добро пожаловать в Хей-Спрингс, Небраска.

Население: 9887 человек.

Перед левым рядом скамеек был установлен орган, и поначалу Берт не увидел в нём ничего необычного. Жутковато ему стало, лишь когда он прошел до конца по проходу: клавиши были с мясом выдраны, педали выброшены, трубы забиты сухой кукурузной ботвой. На инструменте стояла табличка с максимой: «Да не будет музыки, кроме человеческой речи».
10 октября 1990; 53°F днём, небо безоблачное, перспективы туманны. В «Тараканьем забеге» 2 пинты лагера по цене одной.

Мы обновили дизайн и принесли вам хронологию, о чём можно прочитать тут; по традиции не спешим никуда, ибо уже везде успели — поздравляем горожан с небольшим праздником!
Акция #1.
Акция #2.
Гостевая Сюжет FAQ Шаблон анкеты Занятые внешности О Хей-Спрингсе Нужные персонажи

HAY-SPRINGS: children of the corn

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » как пух лебяжий


как пух лебяжий

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

https://upforme.ru/uploads/0013/d7/4e/42/633516.png

0

2

2024-02-25 13:34:51
Melpomene

****
Собака на сене, роза на тротуаре, хруст снега на зубах напоминает стекло. В том номере было невыносимо душно. И вспоминая все это, раз за разом прокручивая подробности у себя в голове, Миша приходит к выводу, что выдал себя с потрохами совсем не фразой чужой невесте на свадьбе: «Пожалуйста, оставьте его, он же вас не любит, разве не видно?» А всепоглощающим, жадным, наглым и совершенно вопиющим беспокойством за него, своей обычной, угодливой суетой рядом с Сашей.
Ты бледный. Глаз очень болит? Ты хочешь пить? Майкл скоро приедет, и мы все решим, обещаю.

— Посмотри на меня.

В его мечтах все должно было быть не так. Никакой Людочки – дудочки — дурочки с этой ее растерянной, немного испуганной гримасой, других людей, этого затхлого и горячего воздуха, бара на окраине, куда Годунов мог не прийти.

— Посмотри на меня.

Как незаметно нащупать, сжать его руку после стольких лет, написать корявое письмо, которого никогда не дойдет, позвонить и услышать в ответ долгие, раскатистые гудки. Мама умерла рано утром, а уже вечером он отчаянно притворялся, что спит, а сам неотрывно смотрел в темноте на Сашу.

— Обернись.

Острая скула, до боли драматичный профиль. Со временем черты лица Саши еще больше заточились. Взгляд, глаза, улыбка, затылок и конечно плечо, в которое ему иногда позволялось зарываться лицом. «Мыш ... » — в череде огромных зеркал отражаются два длинных, чересчур худых мальчика. Повторяют друг за другом сложносочиненные пируэты, запертые в этом причудливом междумирье. «Я это тогда придумал, чтобы тебя поцеловать» — нужно лишь вовремя подгадать с признанием, чтобы сорвать, спрятать в карман его усталую, нервную улыбку.
Собака на сене, люди несут охапки цветов своему божеству, которые он не возьмет с собой, когда все-таки решит с ним встретиться. «Ромео и Джульетта»? Твой последний балет? О, это даже символично. Курит, прижав ладонь к щеке. Будто совсем ничего не изменилось, господи.
Будто снова сидит с Мишей на своей старой, обшарпанной кухне.

— Коньяк.

И трубят фанфары, и поет хор, и Саша выходит, застывает в прыжке на фоне тяжелого, багряного занавеса, золотоволосый, прекрасный из всех самых прекрасных принцев, что даже суровые дяденьки из КГБ пускают скупую слезу.
— Мне тоже самое.
И раз у них сегодня вечер пошлых откровений, то наконец можно спросить, зачем ты тогда женился? Впрочем, теперь это совсем неважно.
А помнишь, что ты тогда съездил мне по лицу?
А помнишь гвоздики в снегу?
Карие глаза, от которых в горле встает ком и ревниво щемит в районе несуществующего сердца. Сколько они не виделись? Два, три, может даже четыре года? Пальцы забираются в волосы, пытаются пробраться в рот.
— Я думал, что умру тут без тебя, - откровение на случай, когда они останутся одни в его номере. И можно будет только горячо шептать в темноте. Как тогда в детстве.
Я думал, что умру, когда ты тогда вышел из машины.
Потянуть за рукав, не ослаблять хватку. И он ничего не отвечает. И Саша, наверное, хочет ему верить. «Забудь про них всех» — нащупывая, заставляя подставлять шею, сжимая плечо.

— Останься со мной? Здесь?

Словно чернильное пятно расползается перед глазами, хотел сказать другое, но это тоже сойдет.
Что ж, это уже его выход. Музыка становится громче, нагнетает, хор заходится в первобытном ужасе. Злодей в черном наступает, несется по сцене мустангом — иноходцем. Его Ротбарт убьет кургузую Одетту – Людочку, задушит, а затем положит всех лебедей к своим ногам. И в конце зайдется в черном па – де -де со своим принцем. Каждый раз они встречаются с Сашей взглядом, заходя за кулисы. Каждый раз хочет сплестись пальцами, когда никто их не видит.

— Останься со мной. Хочешь? Я все устрою.

0

3

2024-02-29 12:34:16
Terpsichore

rhythm

Мыш говорит, что бар захудалый. Хочется поспорить. Помещение лишено очарования угрюмо-граненных рюмочных и уже потому на порядок лощено. Саша понял, что будет сравнивать с Союзами каждый сантиметр (дюйм?) 'вражеской земли', когда они труппой Большого вывалили с трапа аэропорта Кеннеди: мятые, как газетные листы под ногами. Какой-то внутренний щуп тоскливо потянул назад: в знакомое туда, где всё понятно.

— За встречу, Мыша.

Он озвучивает молчаливый вопль отчаяния дежурной фразой. Спасительным ритуалом. Малодушно выдернутого из рижского прошлого, тягучего, как ириски из кондитерской на улице Мейстару. Чокаются. Стекло шотов звучит, как советский хрусталь. Из-под лёгкого градуса лица выглядят глаже. Коньяк успешно реанимирует последнюю живую клетку мозга. Становится терпимо.

Мыш говорит. И говорит. И стряхивает что-то с жутко модного пиджака Годунова (подарок от местного руководства). Миша, возможно, проделывает нечто подобное с лацканами пиджака посла (или кто там теперь вместо подержанного бедолаги?),  а тому, с высоты своих шести футов (это не зависть), отлично видно, как он краснеет: неровно, неумолимо, от лихорадочно-румяных скул до ключичных впадинок и ниже... Вообще-то он помнит. Саше не нравится куда сворачивает мысль. От USSR к берегам USA красной нитью тянется ревность. Она чувствуется, как пуповина, которую он силится перегрызть, а его всё дёргает, как за поводок, стоит только посмотреть на чистый, без примеси порока, взгляд Миши (но он знает, всегда знал, что блядство его — врождённое).

Не ляпнуть чего лишнего, как пройтись на роливе вдоль пропасти. Саша не умеет так, на местный манер, улыбаться лучезарно и прохладно одновременно. Поэтому коньяк курсирует по жилам в соотношениях неприличных для Заслуженному артиста РСФСР. Он гоняет эту мысль по кругу, а сам смеётся глупым, ребячливым смехом, вырывающимся из застенок хореографического училища.
Душно. Саша сдёргивает галстук, ощущающийся гарротой на шее. Это он зря. Конечно, ну, конечно, он вспоминает тот галстук (доставшийся от бати) со старомодным узором 'пейсли', вызывающе вытянувшимся на чужой койке. Кровать Миши всегда безупречно заправлена: уголки покрывала подоткнуты под матрас, наволочка на подушке швом назад — так его, сиротинушку, учила взрастившая Мыша бабка, чтоб ей долго жилось. Тогда галстук нетерпеливо содрал с него Мыш. Постель некрасиво разворошили.

— Что ты, — тихо роняет Саша. Это всё на что хватает его сил и ему чертовски стыдно за эту немощь. Миша так спешит жить, изъять из мимолетного момента максимум. И как-будто слишком. И как-будто не будет никакого потом, потому что Саша вернётся в отель и спрячется в фуксии Милыных губ. Это сегодня. А завтра спрячется за Зигфрида. А после — за Тибальда. Спасибо-пожалуйста, Михаил, ну-с, попрощаемся, чай не в последний раз видимся.

Последний. Загривком чувствует.

Их с Мишей взгляды встречаются, преодолев расстояние в стопку салфеток, фисташковые скорлупки, крупицы соли. Теперь на него смотрит не Мыш, а премьер нью-йорских подмостков — Майкл Барышников. За которым тянется романтический, роковой флёр. Трагический изъян, как определил бы незабвенный преподаватель хореографического — Капралис. И к этой червоточине, не к обласканной публикой, нежащейся в свете софитов оболочке, а именно изъяну — тянешься, чтобы узнать, как страшно и больно падать. Не успевать в па де дё. Оступиться и остаться в пыльном заднике их совместной истории.

Не может быть двух Зигфридов, Соларов, Ромео. Их вовремя развели по разным углам:
Ленинград и Москва.
Большой и Кировский театры.
Трещина между — с тихий океан. Теперь.

— Ну, зачем? — Саша накрывает глаза пальцами, как-будто силится справиться с головной болью.
Он думает, что освободился. От авторитета Миши. От его буйной, свободолюбивой натуры, которая отдавала подвздошной гнилью Сашиного страха. В отличие от Барышникова, его лёгкие никогда не раскрываются на полную. Лишь в краткие минуты сценического катарсиса. Проживания не себя.
Годунова здесь, очевидно, записали в байронического героя. В кулуарах же Большого тетра — в полудобровольного отшельника с неблаговидным прошлым, ещё чуть-чуть и антигероем. Но стоит только подкрутить харизму и его койка никогда не бывает пуста. Стоит только уговорить стопку белой и можно поверить, что это вовсе не его карьера летит к финишу по пунктирной кривой.

— Мила приглашает тебя на ужин, — скупо роняет, аккуратно избавляя шею от умных, теплых рук друга.

0

4

2024-03-03 22:25:06
Melpomene

Саша остывает. Миша – никогда. Бар, водка, коньяк, усталые улыбки, нервные кивки. Как же им еще не надоело блять?

И вся эта гнусная прелюдия к чему-то большему известна, наверное, должна уже была набить невыносимую оскомину, но Барышников до сих пор жаден до Годунова. Так бы и откусил сочный кусок, заглотил на сухую, унес с собой, спрятав в карман своего пальто.
Признаваться в этом самому себе – странно. До сих пор страшно. Но Миша успокаивает себя тем, что хотя бы не лжет. Себе, другим, дорогому Сашеньке. Про него ведь было сразу все понятно. Эти тоненькие балетные и прехорошенькие девочки (настоящие ивы) – всегда мимо него. Как пули. И только в череде зеркал отражается его истинный интерес. Его вечно пьяное, молодое, до трясучки нервное божество.

— Так будет лучше, — он осторожно ведет рукой по его спине, пересчитывает позвонки. По-хозяйски убирает русую прядь с нахмуренного лба, когда Годунов наконец оборачивается к нему, сиди на смятой, разворошенной постели. И улыбается. Победно, во все идеальные тридцать три. Проще было бы сказать: «Зачем? Да потому что я так хочу». Однако в вопросах эмиграции лучше оперировать к логике, что Миша и делает.— У нас тебе наконец будут давать главные роли. Разве ты их не заслужил? Досидишься тут в запасных до старости, будешь потом жалеть.

Укол по самому больному. Его самолюбию. И снова провести рукой по волосам, успеть, пока он не завернулся обратно в одеяло.

— Ах, эта твоя Людмила, — но Саша тоже не дурак, кусается на опережение. – Она не беременна? Нет, не хочу ужин. Перестал жрать после шести. Да и готовит твоя жена очень скверно.
Он и этого не забыл. Годунов тогда говорил, что Людочка любит лилии. И он неподвижно стоит около того пресловутого зеркала в общежитии, разглядывая себя в костюме. Сверху – алая ленточка свидетеля на чужой свадьбе. «Мы заявление подали, Мыш» — но вместо вонючих, белых цветов он ее уронил. Прямо на репетиции. Нарочно? Или это все ужасная случайность? Он даже сам себе не мог ответить на этот вопрос.

И где-то Саша тоже смотрел на себя в костюме. Людочка – добрая душа – не стала ябедничать на его лучшего друга. Но нос он ему все равно разбил.

—  У нас с тобой все впереди. Я дом тут купил. С бассейном, представляешь? Мы можем там жить с тобой.... То есть поживешь у меня первое время. Как тебе план?
Он его не пугает, точнее старается. Он его соблазняет. Тянет за собой. Вдыхает запах. Поддается — как в омут и с камнем на шее — на полупьяные, слепые движения, хотя это и унизительно, если вдуматься. Их поцелуи почти всего отдают водкой, кровоточат и стыдно болят.

— Я тут вспоминал мамины похороны, — снова его плечо, говорить тихо, сплетаясь руками, закрыть глаза. – Спасибо, что ты за мной тогда пошел... Ну, когда я убежал....

****
Прекрасное лицо каменного ангела на Покровском кладбище не вызывает в нем ничего.
Совсем. Нихуя.

Ни ностальгии, ни боли, ни даже грусти. Весеннее, холодное солнце заставляет болезненно щуриться. И Миша инстинктивно отступает назад, когда маленький гроб наконец опускают в землю.
Не верится.
Нога погружается, почти по горло проваливается в сугроб. А в ушах гудит, глухо барабанит кровь. Кажется, что бабушка что-то пытается ему сказать. И другие люди – небольшая толпа, одетая во все черное – что-то истошно ему кричат.
Не верится.

И он хватает ртом воздух. Думает о том, что со стороны они напоминают ворон. И тот самый ангел тогда смотрит на него не то с укором, не то со щемящей нежностью. Снег таит, становится похож на кристально чистые слезы, обильно сочащиеся из его каменных глаз.
Могильные плиты, памятники, склепы. И он бежит, не разбирая дороги, теряется, петляя среди них. (Хотя уже в пятнадцать лет знает, что от себя убежать невозможно)

— Думал, я тут рыдаю? — в голосе затаенное ликование. Саша стоит к нему спиной, зябко кутается в пальто. Вчера его признали слишком худым, чтобы сдавать экзамен по дуэту. И тягать партнерш. И это все – к счастью — отложено на следующий год. – Надоело это все. Я выпить хочу. Будешь со мной?

0

5

2024-03-11 23:43:23
Terpsichore

Вся похоронная процессия — затянутый киноляп. Эта молодая женщина (Сашенька, проходи, не могу добудиться нашего барина) не должна уйти под мерзлую февральскую почву. Колючие, злые слезы не должны вскипать на глазах и тут же падать льдинками на мертвую землю (барин Михаил изволит проспать первую пару и сладко приладил щеку к подушке). Миша, чертов Миша, ничейный и без пяти минут детдомовский, должен оставить на его плече соль своих слез, а не смотреть внутрь себя глазами-стекляшками (проснись, Мыш, Капралис влепит нам неуд).

— Ох, отмучилась, раба божья (чье-то неуклюже завуалированное порицание могло бы стать эпитафией самоубийцы. Никакой Бог ее теперь не ждет).

Саша теребит в руках подвядшую гвоздику и некстати думает о том, что мать Миши тоже зовут Александрой. Зва-ли. Ей бы точно не понравилось ничего из того, что здесь происходит: безвкусно, скомкано, сыро. С верхней одежды натаявший снег падает вниз, чавкая, пачкая собой их в миг кончившееся детство.

Мыш, Мыш-а, куда?!

Отсутсвие Барышникова такое оглушающее, что Саше кажется, что оно просто вскроет его изнутри. Без Миши все это теряет смысл: растоптанная гвоздика, темные кляксы людей со смешно вырывающимися облачками пара из открытых ртов, лживая ловушка для глаз — слепящее, не греющее солнце.

— Мышшш...— неловкое обьятие — ш-ш-ш-ш-Мышшш, — они находят друг друга на цокольном этаже хореографического училища. В его руках шипастый и сердитый и совершенно разбитый Миша. С таким только пить, и крушить, и ломать:
— Буду.

****
Он замечает. И блуждание пальцев рук в своих волосах и прощупывание хребта: у Саши плавится все внутри от каждого небрежного прикосновения, попадающего куда-то к прерывисто бьющемуся мотору, минуя мозг, как ненужную инстанцию. Неприятно тянет легкой, но навязчивой ноткой вины. Годунов запивает ее еще более горьким глотком коньяка. Просит повторить. Вот бы так же легко было повторить их с Мышей безопасную близость, когда созерцание острых пик опущенных ресниц не грозило кислородным голоданием. Но с ним всегда так. Кнут и пряник. Саше хочется верить, что Миша не жаждет его крови, но чувствует зуд раны на которую Барышников сыплет соль-слова-обиду:

— Мыш, ты теперь путаешься с худ.руком "Метрополитен-опера" вместо посла? — понимает, что градусы развязывают язык, но Миша того и хочет, чтобы некрасиво зато честно, чтобы правда отлетала рикошетом, — откуда такая уверенность, что я прийдусь ко двору этим вашим..? — Саша неопределенно ведет головой, обозначая, видимо, "этих ваших" и немного съезжает локтем по столешнице.

— А вот и кнут, — бормотание сквозь белый шум. Барышников так инфантильно чернит Милу, что у Саши против воли лезет улыбка на прилично разморенное лицо. Ничего хорошего в этой улыбке нет, думает он, еще пару стопок и ты согласишься на дом с бассейном. На батистовые сорочки и позолоченный портсигар. На статую свободы вместо останкинской башни.

Саше уже совсем хорошо. Он мягко смеется на очередные фантазии друга. Он даже отставляет подальше напиток: хочется зафиксировать каждый нервный жест, подвижную мимику, капризный изгиб губ на лице Мыша. Запомнить безумные эти, но такие сладкие фразы о их совместном (совершенно невозможном) будущем. Снова крутить фуэтэ на одной сцене? Славно, славно, дорогой артист Барышников. "Годунов и Барышников — великие невозвращенцы, сегодня на сцене Карнеги-холл", — внутреннему взору предстают афиши, заголовки газет... А где-то там, на другой стороне глобуса, выйдет в печать еще пахнущая свежей типографской краской "Комсомольская правда": "Предатели Союза склонились в гран-плие перед золотым тельцом". Саша встряхивает головой и гонит прочь бредовые мысли. Он очнется в Москве отторгая рассвета серость и сладкие грезы, которые ему навязывают.
Это происходит снова.

Драма Барышникова внезапно меняет вектор и утягивает Сашу за собой.
Какая-то пара фраз про покойную маму Миши болезненно щекочат ливер:

— Мыш, как я мог иначе? — пальцы, сцепленные в замок, заставляют напрячься, а уютное падение в воспоминания сплетает руки в путанный кокон общего прошлого. Все остальное — плод инерции: ответный шепот, выдох в вихрастую макушку, гипнотизирование истерично бьющейся жилы на знакомой шее.

0


Вы здесь » HAY-SPRINGS: children of the corn » But There Are Other Worlds » как пух лебяжий


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно