MARK MCKENNA//МАРК МАККЕННА
CALEB LANDRY JONES
беглец с места преступления; дядин рыжий геморрой
Я начал смекать, что возраст — это кое-что!
24 сентября 1974 года – дата вылупления. 16 полных лет.
Душу надо содержать в опрятности.
bre, pentrunko, mori, malai mo,
bre, petrunko, malai mome
vse iodime, mori, iobido,
vse iodime, iobidome.
марк просыпается.
тычок в плечо; всё, что входит в несобранный с резкого пробуждения расфокус – два любопытных чёрных провала в обрамлении радужек цвета крепко заваренного чая.
следом щелчком только-только скорректировавшего резкость объектива – укол укора во взгляде (инсулиновой иголочкой, не сильнее). ватрушки соломенных рыхлых косичек, две дырочки ноздрей, вздернутая губка, ниже проглядывают редкие шашечки зубов. марк вздрагивает, старается сделать вид, что просто работал с мелкими деталями или разглядывал небо (всегда безоблачное. пугает).
- ты опять заснул.
- нет, я… задумался просто.
всё у него всегда «просто». просто задумался, просто заснул, просто (рыбья губёшка обиженно сползает, прикрыв впадинку рта, поджимается в гузку) забыл, что играем, вообще-то, в прятки, а он должен… что-то…
- считать ты должен был. до ста. а потом пойти нас искать. забыл?
с язычка мэдди (мэдди – его сестра; пол – брат, но он, наверно, так хорошо спрятался, что до сих пор не считает нужным покидать убежища, думая, что игра ещё идёт) чуть не срывается обидное «дурак» - прикусывает вовремя. не потому, что ей потом будет стыдно, а потому что получать тонким ремешком по пальцам очень неприятно и вообще так говорить плохо.
её, конечно, нашли в капусте, а марка и пола (марко! поло! иногда они играют в эту игру в пшенице) принёс аист, только вот в случае с марком сбился с курса тот, что нёс второго маме с папой, перепутался с другим, опаздывая на вылет, столкнулся; в результате где-то в семье рыжих и конопатых с недоумением рассматривают светлокурого и темноглазого человечка, в то время как в их доме завёлся бледный, как моль, весь обсыпанный сыпью веснушек, оранжевоголовый, вечно залипающий в возню букашек, или облака, или ещё что-нибудь.
вечно спящий. вечно где-то теряется, хотя должен, вообще-то, искать. кто из дому, кто в дом…
капризно топает сандалём – пыль, рыжая, как марк, облачком вокруг лодыжки.
…над кукушкиным гнездом. по считалке почему-то постоянно должен водить он.
а мэдди и пол всё делают вместе, во всех играх они – на одной стороне.
на ужин тосты с ветчиной и кукурузная каша, до отвала.
перед ужином – обязательное спасибо господу за то, что позволил им сегодня подкрепиться, чем послал.
(они обязательно держатся за руки; на широкой ладони отца марк, косясь, пересчитывает редкую дробь пигментных пятен, кое-как удовлетворяя незакрытый гештальт – значит, у папы они тоже есть, всё в порядке.
ладошка пола липкая.)
мама подслеповато щурится, и зачем-то каждый раз тискает их за щеки, как филейных гусаков за грудки; ну, может станете чуть потолще к осени. у неё тоже медные волосы, но ближе к темечку пробивается чёрно-бурый подшёрсток лисьим опушком.
сегодня надо лечь пораньше, завтра утром они идут в церковь.
марку не спится; кажется, что за стенкой, в родительской комнате под кроватью что-то скребёт когтями по половицам.
părvo ioro, mori, petrunki,
părvoi oro, petrunkino.
petrunchitsa, more, ioro vo,
petrunchitsa, ioro vodi.
марк просыпается; его будит непривычный гул, прорезающийся сквозь дёсенную мякоть полуденницы больным зубом.
на щеке отпечатались чернила ручки. на тетрадном листе – влажное пятнышко слюны.
кажется, это голос отца. непривычно – потому что обычно он говорит тихо, мало, по делу. когда сердится – тоже, только ещё меньше, будто что-то спирает под красным от гнева кадыком.
сейчас это не похоже на него; больше на стреноженного быка, к которому уже подошли с холостильным ножом – марк срывается, (тяжело, всегда тяжело спросонья, будто тело только учится ходить, деревянный мальчик) грохочет вниз по лестнице – опаздывает на пожар, как всегда; «БОЛЬШЕ НЕ ПОЯВЛЯЙСЯ НА ПОРОГЕ, ВЫБЛЯДОК!»
оглушительный треск захлопнувшейся двери, подпевками укоризненный цокот чашек в сервизном комоде.
кто-то пинает дверь с той стороны. уши заливает кисель резкой тишины, щёки – красным и горячим: что случилось, пап? раньше ты никогда, понимаешь, никогда таких слов не говорил, так что произошло?
«иди к себе.»
марк стоит на месте.
«в свою комнату. немедленно.»
отец трёт костяшки кулака – красные, как всё лицо среднего сейчас. как и его лицо. сбитые. марк поднимается исключительно из-за нежелания задавать ненужные вопросы. из-за того, что на крик может подтянуться пол, но это ещё полбеды, вот если выскочит мэделин, то разборов полётов от умников и почемучек точно не избежать, но странно – дом как будто вымер под гнётом духоты и солнца, шпарящего тяжёлой гирей зенита.
никого.
марку снова хочется спать от шума в голове, который причиняет неаккуратно оброненный со взрослой реальности кусок дерева, выдающий себя за часть конструктора, из которого сложена вся незамысловатая жизнь – сон как лекарство от всех проблем, организм подсовывает ему эту пилюлю как мать, проталкивающая в глотку ложку с приторным сиропом от кашля, будто знает лучше, надо проглотить, рыжик, почему-то все всегда знают лучше, что ему делать, но только не он сам, и чтобы попусту не растрачивать энергию, которой всегда чертовски мало, не злиться, встречает лицом перьевой выхлоп подушки – куда удобнее, чем столешня, согласись.
из «он специально так делает, чтобы не вставать рано» превратилось в «с ним надо что-то делать, пока в школу не пошёл»; ездили в город - logist с неосмысленной приставкой «neuro» - марку снится сон, всегда один и тот же, с небольшими вариациями в третьем-четвёртом такте перехода в глубокую фазу; недвижно лежит на руках у самого себя – глаза, как пересохшие озера.
выключили свет.
включили. темно. светло. кто-то чикает ножницами интервалов по-над самым ухом; свет-несвет превращаются в равномерное мерцание пошедшей на катушку плёнки, двадцать пятым кадром несёт лиса за крутые леса – чёрный пёс выдирает за шкирку из-под придавившей балки – во сне на марка наваливается удушливая деревянность маруты, лежит, как мокрая мышь, он и есть мокрая мышь, только и всего – бросают под ноги.
рыжая, как он, только воняет от неё сырой землёй, страшно, давит на грудь одной вонью
уж лучше собака чем она
принюхивается
полисомнограф выявляет ультракороткую REM-фазу
лижет в лоб и марк не может пошевелиться с о в с е м как мёртвый только всё понимает
понимает то что его оставили на какой-то абстрактный потом
возможно на потом когда он перестанет понимать – стоптанные подушечки лап упираются в плечи, дышит, дышит, язык вывалила, прекрати
вставай, ну же, мы почти закончили
жало языка вонзается в глаз, вырви себе сам, если соблазняет тебя; голос отче из воскресной церкви размывается в иголке патефонного дисторшна, н е б о л ь н о и это-то и страшнее всего
нет, действительно мокрая мышь, когда больно ахается лбом об угол кушетки и всё-таки просыпается, тряси за плечо-не тряси, происходит само. у доктора вместо головы козья морда.
за матовым стеклом кабинета морбидный силуэт, двухголовый, двутелый – одна половинка спрятала лицо в ладонях (плохо видно из-за солнечных бликов), другая выкатил челюсть, думает - и за грехи их расплачиваются дети их. с латыни “нарколепсия” так и переводится. и рыжий ты тоже поэтому.
школьный «придурок», кулуарный «идиот» заменяется «на голову больным» - была бы разница в подменённой карте; марк привычно забывает обижаться.
в конструкторе надстройка из простых правил: марк даже не забывает, а не может себе позволить гнев, злость, обиду, что-то сложнее, чем двусложная эмоция – тебе не лекарство нужно, а больше трудиться и прекратить делать унылое лицо – сыплется драже облаток под ободок унитаза сверчковой дробью – радость, смех; все переживания промываются под проточной струёй воды и только после этого доставляются в организм, ты только сильно не дуйся, а то опять выключишься, болезный.
плечо тяготится сумкой, в которую марк собирает всё, что в мысок ботинка стукнется, всё, что показалось интересным, обрывки толстых тетрадей, нерабочий кассетный плеер, понатащил опять в дом заразы – получай внушение и обжигающую ванну, если извозился в пыли.
находит чердак, полный сломанных вещей, ненужных, неуместных, как он сам, и думает: буду жить здесь. мать линяет по зиме, становится бурой и худой, мэдди заканчивает третий класс, пол - первый, но не меняют цвет шерсти, только возятся в снегу, копают себе норки.
избегает поцелуев в щёку, касания тёмно-красных губ - по ночам марк слышит, как она вставляет трубочку для молочного коктейля отцу в шею и сёрбает клейкой кровью. греться надо всем.
iozdol ide, mori, ludo-mla,
iozdol ide, ludo-mlado
ne se fana, mori, na sreda,
ne se fana na sredata
марк просыпается.
обветшалые подпорки сложенного из деревянных брусочков домика пошатываются; потом ты понимаешь, что всё это время вы играли в городки, а не в архитекторов, и нужно в эту штуку чем-то тяжёлым запустить, чтоб не мучилась.
приёмыш; срывается с подведенного бесцветной гигиеничкой ротика – возможно, мэдди хотела посмотреть из холодного хищнического интереса, как он смешно навернется с лестницы затылком вниз.
марк не падает. просто потому что уже обезопасил эту мысль, вытянул по ниточке чеку с неразорвавшейся гранаты. бесполезно что-то спрашивать у родителей – как будто гвоздями прибита табличка с монолитным моностишием «никакойтынеприёмныйтывсегданамбылродной»; одно и то же.
марк учится ходить окольными путями, если не дают пройти напрямик.
учится не подставлять щёку – если честно, пап, то весь ваш новый завет выходного дня, вместе с ветхим и писаниями от экклезиаста, чушь ещё та, а изо рта падре постоянно пасёт гнилой рыбой с плохим вином пополам.
отец уже не может его ударить без того, чтобы закашляться. экономит силы и слова, вместо выпитой крови, разумеется, подлитая для баланса водица, чтобы что-то в венах да плескалось.
становится каменным, где был мягким, угловатым и шершавым, где была детская записная гладкость – у него теперь есть собака (сам сколотил будку), и есть зацепка – гитара с чехлом и вложенной запиской.
отец хотел выкинуть это дерьмо, сжечь – упрямо тащил инструмент с мусорного бака, вытаскивал из огня в последний момент. получая затрещины, отвоевал клочок пространства. право на то, чтобы знать – когда у тебя режется кадык и начинает ломаться голос, даже делая скидку на местность и качество образования, стыдно позволять водить себя за нос и дальше.
то, что не родной, понял не по шаблонной непохожести, а по отсутствию отцовой несгибаемой хребтины и неумению профессионально душить кур по ночам.
в трёх словах – с днём рождения хренотень тчк анкл бен - ляпаных колкой кардиограммой в кармане чехла, смысла больше, чем во всём происходящем вокруг.
он понимает, что как только они дососут отца – он на очереди. суёт сквозь прутья клетки соломенный прутик, много не ест, держится теневой стороны, учится ставить капканы и стругать колышки.
шатается на улице, сколько вздумается, смотрит на проезжую часть, размышляя долгие мысли о долгих грузовиках – никто не следит с тех пор, как кусаться научился; в доме пыль, в затылок постоянно смотрит пара чьих-то чужих карих глаз, упадок и ветшание под вывеской заехавшей на час нейробластомы. за чьи грехи платишь ты, пап?
подспудно не хочется пускать в палату мать с братом и сестрой – после визита она сыто срыгивает в платочек глазами, выдавая погадку за слёзы. они пока что просто учатся.
он сидит у окна, старается смотреть в него же. от отца давным-давно не пахнет солнцем, ржавчиной, полем – теперь не больничная койка воняет им, а он ей.
окончательно перебирается на чердак. чувствует себя дерьмом из-за того, что ждёт, когда отцу станет настолько плохо, что можно будет спросить – и тот поймёт, что уже не до бессмысленной лжи.
nai se fana, mori, na tane,
nai se fana na tanetso
na tanetso, mori, do petrun,
na tanetso, do petrunka
марк просыпается; не засыпал крепко.
у него есть преимущество: по ночам не теряет контроля, ходит по дому тихо, слышит, как сопят, как будто в самом деле спят.
у него вместо обрывков в голове чёткая уверенность в происходящем – до того, как она (слово «мать» не налезает на язык) склонилась, чтобы высосать поцеловать в последний раз угасающего, со спутанным от бесконечной химии сознанием, со слабой настойкой эхинацеи вместо крепкого чифиря в глазах, тот – отец, в смысле – дал карабин для собранных по кусочкам звеньев цепи.
«ну, чего ебало скорчил? глядишь затравленной псиной, бенедикт. всегда ей был. паршивой, шелудивой псиной. места в нашей семье тебе не было и не будет, даже не пытайся. таких, как ты, ублюдок, стреляют ещё на подходе.»
хватает за запястье до бели врезавшихся под кожу отпечатков отголоском былой силы. кашляет так, что стёкла звенят. марк терпит. думает, что подушку ему набивают его же волосами, не пропадать же добру зазря.
«у мальчика… теперь есть шанс на хорошую жизнь. а тебе – в аду гореть, выродок, за то, что сбагрил ответственность в том числе. думал, что можешь прийти сюда просто так, на похороны, как на праздник? ебись в жопу дальше. про-ва-ли-вай крокодилов кормить, дезертир хуев. джоди плачет, плохо спит, переживает из-за шона и тебя, хотя такой, как ты, и дерьма не стоит. что я должен ей объяснять?»
марк больше не чувствует себя бесцельно размазанным по ковру пятном от киселя, когда проваливается в сон.
он видел в полночь, как из подвального оконца ускользает бурая лиса, и с ней – два прищенка; от отца осталась винтовка, сигареты, пачка нестреляных патрон двенадцатого калибра, да смутные памятки, как ставить на мушку зверя, если выходишь в леса норуолка без подспорья-охотничьей собаки.
вечером мэделин – ей восемнадцать, красивая, вытянулась, сменила молочные на подточенные клычки, опушилась – говорит ему, чтобы не уходил далеко и постоянно, маме тяжело, нам всем очень печально, марк, понимаешь? не бросай семью в тяжёлый момент.
пол закрывает дверь в свою комнату аккурат после того, как удостоверится, что средний зашёл в свою. у него тяжёлая надбровная дуга, съехавшая папина челюсть, короткие крепкие ноги - удобно для того, чтобы высекать искры каблуками в спурте, а красота отметена в угоду звериной практичности. разряд по лёгкой атлетике. умница и красавица – check. спортсмен и опора – check.
наследная двустволка среднего (ни так ни сяк, вроде как и был дурак) закрывается с похожим звуком – check.
марк не ест котлеты, потому что с них буквально каплет лживым жиром перспективы; в рубленом мясе отчётливо видит собственное филе. он вообще больше не ест дома, потому что отец, клевавший с ложечки мамино айвовое рагу, отчаянно напоминал прикормленного, отупелого кота, жующего с рук хозяйки.
в полнолуние мать запирает входную дверь и ворота.
марк меряет бесшумными шагами пространство от двери до кровати, зная, что они ждут, пока он перестанет ждать.
ему никогда не нравилось стрелять, он не умел, не желал, и только портил шкуры, поэтому он ставит под каждым порогом по взведенной пружине самолова на лис, забирает паспорт и уходит через окно на первой же попутке в направлении севера.
всматривается в истрёпанную, обугленную по краям записку с выцарапанным обратным адресом; небраска, хэй-спрингс.
«приходи если будет совсем хуёво тчк».
spărchi kosi, mori, kitka ro,
spărchi kosi, kitka roni
s noze si ih, mori, chehli ka,
s noze si ih, mori, chehli kalia
марк просыпается – в лицо лепит солнечное варенье; липкое, как чёрти-что.
во рту будто стая кошек пробежала, отметив место как регулярную точку выгула. по спине настойчиво кто-то елозит шваброй, напевая «морская пехота нам мать и судьба» - и бля, ещё бы это выглядело так же плохо, как звучало.
«подъём, пиздюк. я вспомнил, что у меня астма, так что пыль вытираешь ты. и то, что наблевал твой кабыздох – тоже.»
здесь нет еженедельной корзины для стирки, утюга, черничных пирогов на завтрак, воскресных просиживаний задницы на скамье, пропахшей ладаном, нет горячей воды, нет мамкиной сиськи, чтоб за неё взяться и почувствовать любовь и заботу – это уже со слов дяди, но и по мнению самого марка тоже.
здесь воняет носками, одеждой, собачьей блевотой, тёплым металлом, горелым хлебом, костром и нагревшейся за день пластмассой шезлонга. пахнет виски с регулярной содовой, иногда – без неё.
здесь можно с оттяжкой сказать fff-fuck и не стоять потом полдня коленками на горохе, петь, тащить всякое говно домой, да господи, проще вообще сказать, чего тут нельзя, чем перечислять подряд все пункты (вообще - нельзя выбивать ковры и тащить домой что-то потенциально взрывоопасное, а что-то ещё накидывается прямо по течению времени).
марк учится быстро соображать, не проёбываться, быть компактным, укладываться в чемодан и в сроки, бегать стометровку от ментов за двадцать секунд; когда нужно, быть не видным и неслышным – или наоборот, в зависимости от ситуации.
учится спать перебивками по двадцать минут, обращаться не только с ножом для резки хлеба, курить взатяг. не задавать лишних вопросов он уже умеет.
больше не чувствует себя ненужной вещью, выпавшей с чердачной полки – здесь всегда есть, чем заняться.
больше не чувствует себя так, будто его хотят сожрать и высрать с потрохами; всегда больше пугает то, что внутри, не снаружи. на ебле у бена, конечно, не вывеска магазина сладостей, но ночью из трейлера не перестукивает четвёрка когтистых лапок – и марк может быть наконец-то спокоен, глядя из кукурузного поля на кочевые кибитки созвездий.
+ нарколептик.
+ приёмный ребёнок в семье честных методистов; сложная история, дядь беня (гитару, кстати, он подарил) лучше знает и расскажет тоже лучше.
+ сбежал, потому что был строго уверен в том, что мать, брат и сестра - оборотни, хотя оно может и не так совсем, смотри "галлюцинаторный синдром при нарколепсии". марк правды не знает и доказывать обратное не хочет от слова "совершенно".
+ пригрелся у дяди бена под крылышком в трейлер-парке, ответов не ищет, жизнью бомжа доволен.
+ чувствительная ромашка, душа поэта, маня-из-религиозной-семьи-тм, сам себе на уме.
+ дерётся плохо, но бегает быстрее ужаленного в жопу кролика, в т.ч. на долгие дистанции.
+ не тупит, а просто задумался.
+ старается не переживать, т.к. любая сильная эмоция ведёт к "сонной атаке" вплоть до продолжительной каталепсии.
+ боится женщин старше себя, лис, и бешенства.
Сколько, говоришь, наград?
зеркально почти-но-не-касается влажных трасс тёклой [такая грубая окантовка для яхонтов твоих, стыдно] туши; объектив раздроченных зрачковых линз с щелчком фокусируется на реснитчатой кайме век, слипшейся в паучьи лапки, эйвери, когда ему не темно и не смешно, может р а з г л я д е т ь мельчайшие комочки липкой чёрной дряни — подожди
что ты делаешь
кренит птичьи голову — натыкается на корешок ладони скулой — это всегда здесь было?
понимает контакт лишь у м о з р и т е л ь н о, там, на втором плане, где осели все ощущения в данный момент. сосредоточен на седьмой ступени, созерцает, отсутствие собственного кокоро выменивая на кладбищенскую прохладу кокоро нарциссов из венка; не дыша, будто боясь спугнуть росу-медвянку грубостью выдоха, п о д ц е п л я е т крупитчатый фианит с сырого слезника конннннчиком замшевого ногтя, прогоняет по подушечке вниз, глядя на чудо разверстыми зевами мглы — ам, и нету — втирает в пересохшую киноварь; г о р ч и т плечом жены лота. вытяжка-катализатор, в затылок мягенько двигает многотонный обух полынной настойки. п о п л ы л.
сколько же в тебе кислоты, если плачешь бензиновой плёнкой.
промазывает по ладони подрихтованной тоналкой челюстью, медвяной росой каплет, и как будто кто-то выдернул позвоночник, складывается портным клетчатым метром у самой главы иоканаана, заключённой в дискос белой замши, иоканаан-лаокоон, томас — лаокоон, а ноги — два кадуцея, тёплым корпусом увиты, крупным жемчугом обиты, твоя ладонь здесь явно лишняя, зайчик, потому что эйвери уверен, что на коленях у него греется не то выгоревшая в ноль саламандра крематория, не то расчётливые кольца змея познания — uraeus gnosis — это ведь ты?
у змей не бывает рук.
но они точно так же потешно шипят, порой — томас любит переливчатую фактуру шкурки, любит ощущение стремительных мускул извива ладонь-предплечье-плечо-шея, у него есть полоз, вас обязательно нужно познакомить, какой ты хорошенький, какой потешный, чем ты опаснее, тем потешнее, чем сильнее тебя мажет о столбы раскатанного горькой дрянью шоссе сознания, тем ты пригожей;
— ты просто внимательно не смотрел.
покрыт льдистой улыбкой с безбрежным океаном утешения в голосе, лишь бы не спугнуть, плавно. сползший куколь терезы отсвечивает звеньями крупной вязки, звенит инфракрасной благодатью. с уголька нарастает столбик пепла, упрямо н е п а д а е т — это gatto хранит статичность, ловит момент фарфорной лепкой.
[и грубо, так грубо вздрагивает от тазера губ, косссснувшиххххся, этими губами — вишню, переспелую, пачкающую рот почти что чёрным соком, этими губами — обрамлять лунные камешки зубов во всполохе крика]
серое крошево пачкает отворот пиджака. слово «вечность» из льдинок на донце бокала — каменная кошка вдруг сбивает лапкой птичку.
во влагу [до боли знакомых] глаз хочется вонзить трубочку, выпить, высосать по капле оголтелую, вымотанную дурь, вдавить монетки лёгкого спокойствия [мы нигде не могли встречаться] — эйвери-рыжая динь-дилинь, эйвери подаётся за мальчиком, который решил никогда не вырастать из лайкры и хриплого бунта, эйвери чуть не встречает расплывшегося чернильного соседа из рода кошачьих переносицей, эйвери всё смотрит, и смотрит, и смотрит, не зная, кто здесь вставшая на задние лапки мышь перед вздёрнутым капо королевской кобры; ему не хочется знать.
ему хочется, чтобы ещё раз было щекотно от выдоха в уязвимый, панцирем не защищенный живот.
поэтому он снова мажется в нефтяной сутолоке волн, ныряя на освещаемое софитами дно выскользнувшей рыбкой, наебавшей на три желания,исчезнувшей на добрую четверть часа, растворившейся жабрами в сгущённых, невозможно слллладких басах, третий раз он закидывал невод, я помню, старче, дай погреться в клубах пущенного дыма, востёртого из фимиама и сухого льда, раствориться в тягучем треморе тонкогорлого камлания грейс слик, всплеснуться,
и вернуться с долговой распиской на пять и лампой ала-ад-дина под нижним плавничком; ты любишь зелёное?
пэн был одет в верденовую шапочку с длинннннннным пером. а сегодня выменял её на жёсткие иглы дикобраза, вымазанные гуталином.
расталкивает плечом шелк занавесей, скрывающих изумрудный город.
в получашах ладоней — по вытянутой колбе «медового экватора» с наслоением пудры и лезущими наружу кишками извитых трубочек; эйвери [ae-v;ry — семантически родственно aelf] знает, где гнездится фея цвета фисташки, потому что это его родная, мать его, тётушка, обожжжжжжжает, как и любой эльф, когда сладко до одури, слоёно, липнет пастозой жидкой халвы на дёсны, с широко закрытыми глазами делает глоток из собственной поилки, слакивает колибриным язычком с бортика скриплую сахарозу, не вскрывая век, горестно, горестно шепчет надломленным калибром тенора;
— меня задержали, чтобы я передал — пираты повесили твоих мальчишек на рее, чтобы те провялились на семи морских ветрах, их потешные мордашки расклевали чайки, в разинутых ртах уместилось по гнезду. каждые пять минут говорили — фей не бывает, устроив тотальный геноцид. русалок бесчестили и пускали потроха в суп, ведь у честного католика джеймса крюка рыбный день был всегда по средам. нас ловили на жжённую патоку и зефир, а крокодила он вспорол лично, представляешь, но никаких часов внутри у старика никогда и не было, это ведь и дураку понятно.
мажет меренгой языка по губам; слепо нашаривает уехавшую пластиковую кишочку, втягивая вязнущий сироп — отдаётся во власть зрительной депривации, а ведь так реально ещё вкуснее, если не в и д и ш ь, а с л ы ш и ш ь, как мягко вдавливается диезный ключ клавесина при ступенчатом глотке; вздёргивается под шарфом [мне н е ж а р к о] угловатый кадык.
давай не вернёмся.
И тянется нить.
vk.com/hatefulpigeon